Я убежден, что в то время люди их считали за своих.
Однажды утром Кост подсек крупную щуку и, пока возился с ней, всадил себе в палец большой крючок. Мадемуазель Гортензия, сидевшая в тростнике, поднялась, как сторожевой пес у своей конуры.
— Вы думаете?.. — сказал Кост.
Крючок проколол всю подушечку большого пальца, острие вышло чуть ниже ее.
— Не пойдем в ваш домик, — предложила мадемуазель Гортензия, — пойдемте-ка на Мельницу.
Чтобы вынуть крючок, доктору пришлось сделать скальпелем глубокий надрез. После перевязки Кост вернулся в охотничий домик.
Был вечер.
— Я вас не оставлю, — заявила мадемуазель Гортензия. — Пусть говорят, что хотя бы один мужчина видел меня в ночной рубашке.
Она не испытывала ни стеснения, ни стыда и расположилась в кресле у открытого окна.
Я думаю об этом бдении мадемуазель Гортензии всякий раз, когда летней ночью выхожу на прогулку. Стрекотание медведок напоминает потрескивание масла на сковороде.
Шорох спелых колосьев держит собак настороже. Угольщики на холмах играют на корнет-а-пистоне возле своих походных костров. Тишина захватывает все новые пространства: слышно, как плещет вода в фонтанах. Стоит удушающая жара.
— Мне холодно, — говорит Кост.
— Нужно бы достать лекарство, — говорит доктор. — Вот если бы у меня был троакар…
У Коста обнажились зубы.
— Это «столбнячный смех», — заметил ученый муж.
— Столбнячный или нет, — ответила мадемуазель Гортензия, — но он смеется. Это главное.
Под конец Кост касался постели только затылком и пятками. Он агонизировал, одеревеневший, выгнувшийся дугой, как те рыбы, которых он таскал из пруда. Его глаза, еще живые и подвижные, искали мадемуазель Гортензию. Она наклонилась к нему.
— Когда это еще будет, да и будет ли! — сказала она. — Мы же отчасти были к этому готовы. Доказательство распространяется только на вас. За остальное я по — прежнему ручаюсь. Смейтесь, у вас есть на это право.
Смерть Коста вызвала некоторые толки. Особенно много было разговоров о крючке. Слишком уж это ничтожная вещь, чтобы на нее попался такой солидный человек.
Любопытно, что это событие больше всех взволновало де М. из Коммандери. Они почти сразу же заперлись у себя дома. Обитатели Польской Мельницы не скоро увидели в этом подвох. Анаис ждала третьего ребенка.
Здесь сама правда приводит меня в некоторое смущение. Повторяю еще раз: я не прикидываюсь служителем муз, я никогда не желал тратить время ни на то, чтобы критиковать произведения искусства, ни на то, чтобы их создавать; но я знаю людские сердца. Для них ничего нет забавнее, чем рассказ о нагромождении несчастий. Так вот, это именно то, о чем я должен поведать, и я не хотел бы, чтобы над этим посмеялись. Я знаю, что при небольшой ловкости кое-кто приправил бы эти факты достаточно пикантным соусом, который помог бы, искусственными средствами, их проглотить. Это не входит ни в мою роль, ни в мои намерения. Я ограничусь сообщением всего того, что мне известно из надежного источника, с предельной простотой.
Итак, Анаис ждала ребенка. Должно быть, она ошиблась в подсчетах. В конце мая ее очень сильно разнесло, но ничего не происходило. Однако, чтобы избежать любой случайности (как выразился ее муж), было решено отвезти детей в Коммандери, к дяде с тетей. Запрягли догкар, и они уехали вместе с отцом. Старшему, мальчику, было девять лет, младшей, Мари, три годика. Воображение подсказывает мне, что это был день, когда все вокруг зеленело свежей листвой.
Через час Мари уже была мертва. Она подавилась одной из тех крупных и твердых черешен, которые называют «львиным сердцем». Им по дороге встретилась черешня с первыми красными плодами. Мари обрадовалась и закричала, что ей хочется черешни. Пьер готов был для нее луну с небес достать (в малышке была уже красота ее матери). Он сбил несколько черешен концом своего кнута.
Догкар вернулся — лошади, после бешеной скачки, в крови от ударов, — но слишком поздно. Когда стало возможно позаботиться об Анаис, начали искать ее повсюду. В конце концов ее нашли забившейся в бак для стирки, где, валяясь по грязному белью, она в ужасных судорогах пыталась разродиться.
Доктор принялся умничать:
— Всегда нужно спасать мать.
— Мы не нуждаемся ни в чьих подсказках, — отрезала мадемуазель Гортензия.
Потом, когда он уже орудовал как мясник, она прибавила:
— Ну что, выбрали? Кого вы в конечном счете спасаете?
Он и сам этого не знал. Спасенным оказался ребенок: недоношенный мальчик, хилый, с головой, совершенно изорванной щипцами.
Семейство де М. из Коммандери присутствовало на похоронах, но как только церемония закончилась, они исчезли. Пьер получил от своего брата письмо. Несомненно, первое. Я не могу себе представить, чтобы они писали друг другу письма за восемь километров, в деревне, когда так просто запрячь лошадь. Он ему сообщил: «Клара стала как помешанная. Она не хочет больше поддерживать с вами никаких отношений: это ее навязчивая мысль, и ничего тут не поделаешь. А я, если тебе что нужно, то я по-прежнему твой брат, и, если смогу, только чтобы никто про это не знал, я сделаю для тебя все, что в моих силах. Но сам понимаешь: прежде всего я должен позаботиться о жене и детях».
Малыша, который убил свою мать, назвали Жаком.
Мадемуазель Гортензия занялась им. Он вырос тонким в кости и породистым. У него сохранился после родовых травм очень романтический шрам посреди лба. Этот шрам терялся в его черной шевелюре, образуя там вихры. Он был до дрожи похож на Анаис. От нее он унаследовал медлительность взгляда, который подолгу на всем останавливался, но за этой медлительностью было скрыто также то, что досталось ему от отца. Мадемуазель Гортензия скоро это заметила.
Судя по всему, после смерти Анаис мадемуазель Гортензия поселилась на Польской Мельнице. Она вела там хозяйство, вероятно, так, как это часто бывает: не за деньги, а проедая собственные доходы ради управления всеми делами, которое она осуществляла бесконтрольно.
Пьер де М. потерял представление о ходе времени. Жизнь для него остановилась после смерти маленькой Мари. Он лишился всех сил без остатка в ту минуту, когда тряс свою дочурку, как мешок, головой вниз, пытаясь заставить ее выплюнуть черешню. С того времени, как получил письмо от брата, он носил его в кармашке своего жилета и никогда не перечитывал, но часто трогал. Он душился опопанаксом, смачивал волосы, чтобы навести пробор, и каждую ночь ускользал из дома через заднюю дверь.
Старшему сыну достались от отца широкие плечи и его животная чувственность. Это был неутомимый едок, который никогда не мог насытиться.
Жак созерцал. Он не походил на старшего брата. Был послушным, безобидным и очень милым. Он казался неспособным найти хотя бы малейший интерес в будущем, в том будущем, которое мог принести с собой завтрашний день, найти интерес во всем том, чего один лишь шаг в сторону, либо вперед, либо назад позволял достичь, увидеть или почувствовать. У него было ясное лицо, очень открытое, черные кудри, романтичный шрам, великолепная мраморная кожа.
Кажется, он пришел в волнение только однажды. Семейство де М. из Коммандери никогда больше не подавало признаков жизни, но сыновья Клары, Андре и Антуан, были на редкость блестящими молодыми людьми, любимцами всех самых богатых наследниц и королев бала. Как неотразимые кавалеры, они плели сотни интрижек, иные из которых увлекали их, несмотря ни на что, в окрестности Польской Мельницы. И все-таки они всегда выбирали до роги, очень далеко огибавшие эти окрестности. В один из дней Жак, застывший в созерцательности прямо посреди поля, увидел, как по дороге проехал его двоюродный брат. Он не сводил с него глаз и даже повернул голову, чтобы не потерять его из виду.
Польская Мельница почернела одновременно с лицом маленькой Мари; ее сердце перестало биться вместе с сердцем Анаис; страх родился одновременно с Жаком. Зимой, когда небеса низко нависают над землей, в стенах дома наступали иногда мгновения непереносимой тишины, от которой избавляли шаги, голос, постукивание палки мадемуазель Гортензии. Ее гренадерская фигура, огромное лицо, сердитый изгиб покрытой волосками верхней губы, поросячьи глазки с затаенными в них огоньками, которые ничто не смогло загасить, и особенно физическая сила, обнаруживавшая себя в неустанном движении ее ног, в безостановочном перемещении этой горы плоти, хранили дом.