Я пошел получить несколько более одобрительных улыбок от моих соратников по музыкальному обществу. Мне не хочется здесь упоминать «кое-кого», даже семейство де К. Я прекрасно знал, чего стоила их любезность, но было еще небольшое число мелких служащих, которые вступили в «Хоровую капеллу» в интересах карьеры. В этот вечер их привлекали для разных дел, почетных, но бесплатных, либо в оркестре (который поочередно был сначала от «Хоровой капеллы», потом от «Муниципальной музыки»), либо в качестве добровольных блюстителей порядка, которые повсюду должны были присутствовать. Они носили в нашем клане нарукавные повязки с золотой пуговкой.
Как я только что сказал, оркестр составляли музыканты то из «Хоровой капеллы», то из «Муниципальной музыки». Одни уступали место другим после каждой кадрили. Это придавало совершенно особое оживление балу дружбы.
Если говорить о нас, то мы гораздо чаще пускали в дело медные инструменты (мы были трубачами). У нас имелись корнет-а-пистоны, рожки, тромбоны и даже валторны, которые подавали очень волнующий сигнал перед началом каждого танцевального отделения. Муниципальный оркестр (который был музыкой) использовал одновременно и медные (менее искусно, чем наш), и деревянные духовые инструменты: кларнеты, флейты, гобои.
Как только слышались валторны, видно было, как приходят в движение нижние ярусы лож. Все дамы вставали. Вниз по лестнице струился поток шелков и муаров, а также переливающихся драгоценностей. Величественные лебеди приникали к майским жукам в черных фраках, и наша галера, на авось, пускалась в путь.
Как только гобои или флейта принимались выводить свои рулады, суматоха охватывала верхние ярусы; все сбегали по лестнице и наводняли партер, иногда даже с криками.
Но столь резкого разделения, как я здесь описываю, все же не было, и каждый раз отдельные перебежчики или смельчаки проникали во вражеский лагерь.
Я немного прогулялся по круговым проходам. И обнаружил в них оживление, которое нельзя было отнести на счет обычных мелких скандалов: насколько можно было судить по лицам, сияющим и насмешливым, речь, похоже, шла о шутке, вызвавшей общее веселье.
Я стал присматриваться и во все уши слушать, но понял суть, только войдя в фойе. Я был вынужден протереть глаза. Там была Жюли!
И ее присутствие там было весьма странным.
Когда я ее заметил, она показывала мне дурную сторону своего лица. Не знаю, что предшествовало моему появлению, но никогда прежде эта дурная сторона не была настолько дурной. Кривой рот полностью обезобразил щеку, и от него, словно ради привлечения внимания к глазу, пролегли две крупные глубокие морщины, а сам глаз в точности напоминал ложку простокваши.
Она сидела на стуле у стены, а вокруг нее, как вокруг упавшей лошади, на приличном расстоянии двигалось по дуге, с шушуканьем, все общество.
Она заплела свои волосы в косы и, надо признаться, очень, на мой вкус, красиво, а на шею повесила ожерелье из крупных плоских зеленых камней, которое, должно быть, досталось ей от прадеда Коста. Корсаж у нее тоже был зеленый, ядовито-зеленого цвета.
Я не смог обдумать как следует факт ее присутствия. Не успел я оправиться от этой неожиданности, как Жюли встала, словно не замечая людей, которые ее окружали, и направилась к партеру. Я вместе со всеми поспешил за ней.
Звучал вальс, который открывал выступление оркестра «Хоровой капеллы». Собралась самая блестящая публика партера. Мужчины и женщины, которые вошли вслед за Жюли в одно время со мною, сразу были захвачены музыкой и блеском зала. Они, можно сказать, немедленно совокупились и принялись кружиться. Ну а меня больше интересовало то, что, на мой взгляд, должно было произойти дальше.
Какое-то мгновение Жюли стояла опустив руки. Я все время видел ее только с некрасивой стороны, но подозревал, что ее прекрасная сторона должна быть чем-то занята. Я был потрясен до предела, когда через некоторое время понял, что она и в самом деле была занята — занята попытками кого-нибудь пленить.
Даже если бы у меня оставались хоть малейшие сомнения на этот счет, их рассеяли бы лица людей. Эти лица смеялись: мужские — с жестокой (и даже немного отчаянной) злобой, женские — со злобой, наполненной ликованием, давно выношенной, которая, чувствовалось, способна была не утихать сотню лет. Жюли явно хотела танцевать и призывала партнера.
Я довольно рассказал о себе, чтобы не подвергнуться риску быть обвиненным в чрезмерной сентиментальности. И все же мне стало очень не по себе, я был вроде как зол на самого себя, причем до такой степени, что скорее инстинктивно, чем сознательно, поймал себя на том, что почти громко произнес: «Уж не строит ли она глазки одним глазом?»
Она обернулась, но не ко мне, а в мою сторону, и в этой стороне зазвучал смех. Она тогда показала нам свой прекрасный профиль, щечку, гладкую, как морская галька, половину столь желанного рта, свой глаз, широко распахнутый и чистый, не кокетливый, как я в растерянности вообразил, а просто с печальным тяжелым взглядом, словно отягощенным упреком. Я понял общий смех и сам изобразил на лице слабую улыбку.
Но она не оставила мне времени еще пуще разжалобиться, если только на жалость я был настроен больше, чем на самозащиту. Снова заиграли вальс, и танцующие с увлечением стали кружиться, не думая ни о чем, в хмельном восторге. Я никогда не мог понять, почему в такие минуты их лица от удовольствия принимают страдальческое выражение. Жюли должна была это понимать, или, по крайней мере, ей захотелось сбросить гнет собственной усталости и почувствовать другую усталость, которая дурманила эти кружащиеся пары, поскольку я заметил, что она, как пичужка, завороженная змеей, маленькими шажками и почти незаметно приближалась к оживленной массе танцоров. Наконец она оказалась так близко, что я видел, как чьи-то волосы и шарфы в своем кружении буквально ласкали ее лицо и тело. Через мгновение она исчезла. И пока я с изумлением, которое всегда испытывал перед непредсказуемым поведением женщин, шарил глазами по толпе зрителей, спрашивая себя, куда же она могла скрыться и каким чудом ускользнула от моего внимания, какие-то необычайные восклицания подсказали мне, что только что произошло по-настоящему странное событие.
Даже вальс, казалось, из-за него расстроился. Змея танца не извивалась больше себе на радость, а местами подрагивала, словно мучимая болями в животе. Рядом со мной публика вставала на цыпочки и вытягивала шеи. Я видел, как на всех ярусах люди жадно наклонялись, как следили за чем-то взглядом, показывали это один другому и вдобавок переговаривались с возбуждением, которое начинало создавать более сильный шум, чем звуки оркестра. Сами музыканты выпустили мундштуки своих инструментов, от чего рты у них так и остались в виде куриных гузок.
Вдруг я услышал страшный шум. Бессознательно я втянул голову в плечи. У меня возникло впечатление, что казино обвалилось. Это был гром аплодисментов.
Я увидел наконец то, на что показывали пальцем. Это была увлеченная вальсом несчастная Жюли, которая с восторгом танцующей в паре женщины, застывшим на этом ужасном отрешенном лице, кружилась в полном одиночестве. Меня охватили мысли и чувства, похожие на мысли и чувства всех других, и я расхохотался в ту же секунду, когда раздался общий смех…
Если судить по мне, то на всех смех подействовал благотворно. Вид этой девушки с обезображенным лицом, которая бесстыдно демонстрировала свои желания, жег меня, как кислота. Никому нельзя позволять без особого риска снимать с себя все до костей, одежду и плоть, воланы и юбки, пластроны и манжеты. У кого не бывает минут отчаяния? Что стало бы с нами, если бы нам не дали больше ломать комедию? Смех, грохочущий, как водопад, был самым незатейливым способом промыть ожог и остудить его водой. К нему прибегли с охотой, на него не поскупились.
Почему? Не знаю. У нас, слава Богу, нет недостатка в уродливых девицах! Жюли была не настолько безобразна, чтобы это вызывало смех; суть была не в этом! Сегодня я уже не вижу ничего смешного в случае в казино. Какое чрезвычайное событие происходило тогда? Жюли танцевала одна. У кого угодно, кроме нее, это сошло бы за шутку. Представьте себе, что подобная фантазия пришла на ум Альфонсине М., малышке, с которой я танцевал незадолго перед этим: все едва улыбнулись бы. Смех, которым сопровождался вальс Жюли, создавал упорядоченный и будничный шум, напоминавший мне поскребывание ложек и вилок по тарелкам в школьных столовых. Скажем, чтобы быть точнее, что все хихикали. Жюли проплывала среди соломенного цвета волос, угольно черных лент, подвязывавших косички, горящих глаз, алчных губ. Ее лицо, отмеченное роком Костов, двигалось на высоте напомаженных усов, ртов, привыкших к хорошим сигарам, напрасно предлагая свой даровой товар.