опасностью. Ревущий носорог толпы иногда даже не чувствует, кого он давит своими
многотонными ступнями.
На песке возле моря из наскоро сваренных водопроводных труб было сварганено
основание сцены, а на него были брошены кое-как сбитые гвоздями доски. Доски
покачивались, прогибались, и в них угрожающе зияли огромные щели. Удивительно,
что никто не погиб ни на этой сцене, ни под ней, где тоже шла невидимая жизнь.
Оттуда, сквозь щели, струились дымки сигарет, раздавались смех или хихикающая
возня тисканья, крики — восторженные и недовольные, высовывались бутылки с
вином, предлагая выпить тем, кто на сцене, а после моего выступления показалась
девичья загорелая рука и одобрительно пощекотала мне щиколотку.
Вокруг помоста был разбит целый бивак на песке — палатки, спальные мешки,
мексиканские пончо, грубые одеяла. Пылало несколько костров, над огнем покачива-
лись клокотавшие котелки. Пробираясь к сцене, приходилось внимательно смотреть
под ноги, потому что легко можно было наступить на кого-то, лежащего в одиноче
223
стве или в обнимку. Одежда зрителей была самая наилегчайшая, пляжная —
плавки, бикини,— это вызвало реплику Исаева, впервые попавшего в
капиталистический мир: «Докатились...» Натолкнувшись вслед за этим на пару,
красовавшуюся в чем мама родила, он поперхнулся и далее реагировал только
подавленными вздохами. Молодежь была явно небогатая, противопоставляющая
свободу своего бивака расположенным вокруг платным пляжам с отдельными,
абонируемыми на целое лето кабинами, с шезлонгами и коктейлями. Но от некоторых
зрителей сильно попахивало спиртным, можно было видеть гуляющие из рук в руки
чинарики марихуаны, кое-кто потягивал ноздрями кокаин, и возникал вопрос: а
действительно ли все эти молодые люди пришли послушать стихи? Не является ли для
отдельных из них этот фестиваль лишь развлечением, создающим иллюзию свободы от
диктатуры скуки?
Организаторы больше всего боялись забюрократизи-рованности атмосферы.
Сциллу бюрократии они преодолели. Но фестиваль угрожающе напоролся на Харибду
анархии и начал на наших глазах катастрофически тонуть. Сцена шаталась от
безалаберной толпы, плесканувшей на нее со всех сторон, как грязная, в нефтяных
разводах, волна. Распоясавшееся в буквальном смысле меньшинство объявило, вне
зависимости от желания большинства, диктатуру пляжа на сцене. Полицейские в
форме держались не менее чем за три километра от сцены, что было с их стороны
неглупо. Во времена терроризма даже под плавками мог скрываться револьвер или хотя
бы небольшая бомбочка. Полицейские в штатском пошныривали, но, не без резона,
побаивались. От государства представительствовали лишь машины «скорой помощи»,
стоявшие наготове в кустах.
Подходы к сцене, сама сцена и даже микрофон никем не контролировались. Это
была идея свободы публики, идея ее слияния с поэзией, идея поиска молодых неведо-
мых талантов, якобы зарытых в пляжном песке. Но пляжный песок и почва поэзии —
разные вещи. Свобода пляжа превратилась в диктатуру пляжа. От шести до девяти
вечера приглашались высказаться все желающие.
В девять начинался вечер итальянской поэзии. Но когда итальянские поэты робко
появились, пляж, захва
423
тивший сцену, и не подумал уступить место. По сцепе метались человек сто в
плавках или голышом с микрофоном, танцующим из рук в руки. Но вместо того, чтобы
паконец-то обнаружить свои, неведомые миру таланты, они орали нечто
нечленораздельное, ничем не напоминающее стихи, или произносили доморощенные
сексуальные или политические декларации.
Некоторые просто-напросто демонстрировали, почему-то перед микрофоном,
определенные части тела, как будто эти части готовы были вот-вот задекламировать.
Девушка лет семнадцати со слипшимися, мокрыми волосами, пересыпанными песком,
держала микрофон минут пять, пошатываясь то ли от перевыпитости, то ли от
перекуренности, и вообще ничего не могла сказать — звуки не складывались в слова.
На ней была только коротенькая белая маечка, а трусики, видимо, где-то затерялись. Ее
восторженно подняли на руки два могучих бородача, чьей единственной одеждой
являлись цепочки с медальонами, болтавшиеся на мохнатых грудях, и показали
публике, очевидно, как символ великой невыска-занности, которая выше поэзии.
Почему-то приволокли два голых манекена, выглядевших весьма застенчиво рядом
с голыми людьми. Кто-то прохаживался взад-вперед по краю сцены в гигантской
карнавальной маске крокодила. Милый улыбчивый человечек, похожий на карлика-
переростка, улучая момент, то и дело подскакивал к микрофону и пулеметио
отчеканивал афоризмы Платона, Канта, Гегеля, Кропоткина, затем молниеносно
удалялся и выжидал следующего момента для произнесения великих мыслей, им
коллекционируемых.
Небритые организаторы в грязных шортах и пляжных резиновых сандалиях,
сброшенные норовистым конем скандала, пытались добиться порядка столь беспо-
рядочно, что сами стали частью общей дезорганизации. Их идея свободной пляжной
публики отобрала у них самих свободу пользоваться микрофоном. Некоторые
итальянские поэты, все-таки протиснувшиеся к микрофону, что-то пытались прочесть,
но их заглушали, отпихивали мелкие бесы пляжа. Мелкие бесы вдруг показались
бесами по Достоевскому, и пахнуло промозглой одурью нечаевщнны, когда один из
итальянских поэтов,
424
пытаясь зловеще загипнотизировать публику, проорал «гражданскую» миниатюру
буквально следующего содержания:
Я убил Альдо Моро! Настало время
убить всех остальных!
Стало на мгновение страшновато, ибо список «всех остальных» был угрожающе
широк. И тут случилось нечто неожиданное, мгновенно показав все-таки существу-
ющую, на счастье, неоднородность публики. Лишь малая часть встретила это милое
приглашение к убийствам с энтузиазмом. Из толпы полетели бумажные пакеты с
песком, раздалось негодующее улюлюканье. Единственным итальянцем, заставившим
слушать себя в тот вечер, оказался мальчик лет двенадцати, неизвестно откуда
бесстрашно выскочивший на сцену и прочитавший немножко по-детски, но в то же
время с пылающими глазами карбонария революционное стихотворение Умберто Саба.
На единственные две минуты воцарилась тишина, как будто ангел пролетел. Отказ
большинства публики поддержать терроризм, двухминутное уважение хотя бы к
ребенку были единственными двумя крупицами надежды на завтрашний день, когда
должен был состояться вечер европейской поэзии.
Организаторы заверяли, что к гостям отнесутся иначе, чем к своим, они ухватились,
как за соломинку, за веру в традиционное итальянское гостеприимство. Но после
бедламного открытия кое-кто из них, видимо, крепко выпил от расстройства чувств,
как, впрочем, и некоторые участники фестиваля, и похмельная некрепость рук
ощущалась в недержании микрофона, опять бесконечно вырываемого ворвавшимся на
сцену пляжем. Все же публика начала слушать стихи, особенно аплодируя четким
ироническим строчкам поэта из ФРГ Эриха Фрида. Публике уже поднадоел хаос:
развлечение становилось скукой.
Ведущий, милейший парень Витторио Кавал, артист и поэт, плеснул на свое лицо
цыгана минеральной водой прямо из бутылки, освежился, сконцентрировался и
яростно прочитал по-итальянски отрывок из поэмы Иса
225
ева «Суд памяти». Строчки о красном знамени, сияющем сильней, чем знамена всех
других стран, прозвучали особенно впечатляюще, ибо красное знамя по-итальянски —
это знаменитая «бандьера росса». Одновременно раздались и аплодисменты, и свист.
Затем Исаев стал читать эти стихи по-русски. Он весь встопорщился, врос в сцену и