Я поступью неудержимою Не красоту твою топчу: Топчу твою повадку лживую.
«Груди белые сугробов» явно перекочевали из замечательного перевода Маршаком
бернсовского «Той, что постлала мне постель». Но какая там нежность: «А грудь ев
была кругла, казалось, ранняя зима своим дыханьем намела два этих маленьких холма»
(«Ночлег в пути»). Перевертывание этого образа в «блестят сугробов груди белые»
бестактно по отношению к женщине, особенно когда затем автор гордо заявляет: «Иду
по ним. Не
158
сворочу». Это по белым-то грудям? Автор, правда, спохватывается: «...поступью
неудержимою не красоту твою топчу: топчу твою повадку лживую». Но русский язык
сопротивляется, ибо невозможно «топтать повадку», и смысловой акцент, независимо
от желания автора, падает именно на «топтание красоты», хотя нас пытаются в этом
разубедить.
О Федорове было написано много рецензий, и, насколько я помню, в основном
положительных. Что ж, многие похвалы были заслуженны, но почему ни один из
критиков не осмелился хотя бы намекнуть автору на то, что наряду с его удачами,
такими, как «Проданная Венера», у него есть стихи откровенно слабые, где слово еле
слеплено со словом и где небрежность к слову приводит к несимпатичности черт
лирического героя?
Девочка кричала в толпе шумливой: «Ландыши! Ландыши!» Взял букетик, подал
любимой.
(Слово-то какое — «подал». Как милостыню. А рифма — «шумливой —
любимой»? — Е. Е.)
На! Дыши!
Не правда ли, странная интонация при дарении цветов?
Залюбовалась букетом
белёсым.
Лучшим из моих
подношений.
Ого, автор, оказывается, скромно называет свои подарки таким высоким словом,
как «подношения»!
Заметим: автор цепко держит в памяти, что «подношений» было немало. Но ведь
дары, слишком запоминаемые дарящим,— это дары собственному эгоизму.
— Пахнут, — сказал,—
и лугом, и лесом. И холодком наших с тобой
отношений.
Конечно, «холодок отношений», пожалуй, естествен, если цветы «подают» с
руководящим указанием: «Па!
159
Дыши!» Но как неестественно каждое слово в этом стихотворении! А ведь истинная
поэзия — это «черты естественности той, что невозможно, их изведав, не кончить
полной немотой». Как разительно отличается от этой неудачи цельное стихотворение
того же Федорова:
В глазах еще белым-бело... По северу кочуя, Я видел лебедя крыло, Я видел лебедя
крыло... Им подметали в чуме.
Ни одного лишнего слова, и поэтому замысел выражен с исчерпывающей ясностью.
Только точность языка может привести к точности выражения замысла.
Критик Ю. Идашкин пишет: «Появление в начале 1968 года «Поэмы Прощания»
знаменовало покорение Анатолием Софроновым такой лирико-эпической вершины,
равной которой ему еще не приходилось брать».
Действительно, в поэме А. Софронова есть места, которые могут тронуть читателя
темой человеческой потери. Но что же приводит критик в подтверждение тезиса о
«лирико-эпической вершине»?
Что за чушь!
При чем мы здесь с тобою? Это
одуряющий Бродвей Со своей походкою тупою Давит осьминогом на
людей!
Корявый язык критика прекрасным образом сочетается с языковой серостью
цитаты, приводящей критика в восторг. Вообразить «походку осьминога», да еще ту-
пую, совсем невозможно. Осьминог, кстати, давит, сдавливает людей, но никоим
образом не может «давить на людей». Почему, вместо того чтобы указать поэту на его
стилистические погрешности, критик слагает панегирик, кстати тоже страдающий
вопиющими стилистическими погрешностями?
Мне захотелось поделиться своими мыслями о недостатках языка нашей поэзии
вовсе не из какой-либо
11 Сог. Евтушенко
305
надменности по отношению к своим товарищам по поэзии, удачи которых я ценю и
как коллега, и как читатель. Как я писал выше, ясно сознаю, что немало
стилистических и других огрехов есть и в моей работе. Но мне хочется, чтобы критика
не боялась критиковать нас за наши языковые неудачи, не сводя свои задачи только к
разбору содержания. То, что вне языка, должно быть вне бумаги, но если уж попадает
на бумагу, не должно быть вне критики.
1971
РЕЧЬ НА ПЯТОМ СЪЕЗДЕ ПИСАТЕЛЕЙ СССР
(1 июля 1971 года)
Т
I оварищи! Позвольте мне сказать несколько слов о поколении, к которому я при-
надлежу, о поколении, к которому имею честь принадлежать.
Наше поколение по возрастной причине не участвовало в Вешкой Отечественной
войне, но горечь первых отступлений, страдания под гнетом оккупации, блокадный
голод, липкий хлеб эвакуации пополам с полынью и лебедой, шелест похоронок в
руках наших матерей, смертельный страх потерять продуктовые карточки, спрятанные
в холщовый мешочек на шее,— все это было суровой начальной школой нашего
поколения.
Когда нам не хватало тетрадок, мы писали диктанты на газетах, между строк
сообщений Информбюро, и мы были сами похожи на эти хрупкие, неуверенные бу-
ковки между строками истории нашего народа.
Собирая колоски на полях или лекарственные растения в тайге, шефствуя над
ранеными фронтовиками в госпиталях или над семьями погибших воинов, будучи
связными в партизанских отрядах или пастушьим кнутом подгоняя коров к грузовым
вагонам, идущим на ронт,— мы чувствовали себя маленькими солдатами оветокой
Армии, борющейся против фашистских захватчиков.
Война унижала нас голодом, холодом, нищетой, и в то же время война возвышала
нас ощущением причастности к истории, ощущением самих себя как части
160
великого народа, единого в своем стремлении к победе.
д\ы— дети Великой Отечественной войны, мы —это зеленые, еще некрепкие
побеги на древке знамени Победы, водруженного над рейхстагом. Мы —дети тяжелых
послевоенных лет, когда наш народ поднимал еще усталыми от оружия руками
фабрики и заводы из руин, когда ослабевших, почти прозрачных от недоедания коров
подтягивали веревками к потолку хлева, чтобы коровы не падали, когда бабы
атаманили в обезмужи-чивших селах и плясали друг с другом под гармошку, голося
свои слезные вдовьи песни. И несмотря на то, что мы были детьми, мы успевали и
учиться, и работать вместе со всем миром, мы собирали металлолом, копали картошку,
копнили сено, веяли пшеницу, сами ремонтировали свои школы — и чувство
неразрывности с народом еще более укреплялось в наших детских душах.
Мы искренне плакали в марте 1953 года, когда умер человек, с именем которого мы
росли и без которого мы не представляли себе свою жизнь. Но история начинала
приоткрывать перед нашими взрослеющими глазами трагические стороны прошлого, о
которых мы или совсем не подозревали, или имели самое смутное представление.
Но ведь правда как дуга: если даже концы спрячешь в воду, то середка наружу, а
середку вводу спрячешь — концы высовываются. Некоторые из нас растерялись— ведь
мы были еще так юны! — и иногда впадали в переоценку всех ценностей с маху.
Решительный поворот истории вызвал у некоторых из нашего поколения известную
долю скепсиса, оттенок политической недоверчивости, переходящей иногда в снобизм
неучастия или в снобизм противопоставления себя обществу. Именно тогда среди
нашего поколения появилось частное явление, получившее наименование «плесень».
Однако были глубоко неправы те, кто пытался толковать эту формулу слишком
расширительно, стараясь представить уже не отдельных отщепенцев из нашего
поколения, а его значительную часть как морально неустойчивую и не заслуживающую
гражданского доверия. Действительно, были и пустые пижоны, так называемые
«стиляги». Но сколько было и нелепых попыток
308
ирьбы, скажем, с узкими брюками хороших рабочих ребят или студентов как с