Литмир - Электронная Библиотека

раинего Пушкина морщились при чтении глав «Евгения Онегина»: «Это не он».

Многие обожатели Блока, прочитав «Двенадцать», страдальчески вздыхали: «До чего

он опустился...» Некоторые читатели слишком деспотичны. Полюбив однажды поэта,

от каждого его нового произведения они ждут чего-то похожего на прежнее. Иногда

поэт поддается диктату публики и снова пытается прыгать через уже взятую планку. Но

тогда

Станет планка для вас подведенной чертою.

Планку надо поднимать выше, и лучше сбить ее, но все-таки попробовать взять

новую высоту. Ведь то, что десять лет назад было мировым рекордом, сегодня может

стать нормой перворазрядника.

Мускулы формы позволяют Вознесенскому творить и сегодня чудеса со стихом,

рождая «чудный гул без формы, как обморок и разговор с собой»:

Напоили.

Первый раз ты так пьяна. На пари ли? Виновата ли весна? Пахнет ночью из окна и

полынью.

Пол — отвесный, как стена... Напоили.

232

Или:

И неминуемо минуем твою беду

в неименуемо немую минуту ту.

Какая удивительная, завораживающая мелодия ночного города:

Зеленые в ночах такси без седока. Залетные на час, останьтесь навсегда...

У Вознесенского действительно ахиллесово сердце, своей кровоточащей

обнаженностью ранимо воспринимающее любое прикосновение.

Но иногда мы, поэты, лихорадочно стремясь воплотить наш лихорадочный атомный

век, подменяем духовность нервностью, спокойную мудрость — торопливой

рациональностью. Подлинный жар мы заменяем набиванием градусника:

Лебеди, лебеди, лебеди... К северу. К северу. К северу!.. Грипп, грипп, 1 рипп. Это

Селма, Селма, Селма.

В своем предисловии Катаев справедливо замечает, что любая книга Вознесенского

— это депо метафор. Действительно, второго такого метафорического дарования после

Маяковского русская поэзия не знала.

Великолепны метафоры Вознесенского, когда они свободно извергаются в потоке

страсти:

По лицу проносятся очи,

как буксирующий мотоцикл, —

или когда вонзаются, словно пуля в упор:

Он лежал посреди страны, он лежал, трепыхаясь снова, словно серое сердце леса.

Тишины, —

или когда бросают отсвет подсмотренного очарования:

И из псов, как из зажигалок, светят тихие языки.

121

Но порой метафоры Вознесенского при всей неожиданности выглядят как броские

декорации на сцене, где ничего не происходит:

Суздальская богоматерь, сияющая на белой стене, как кинокассирша в полукруглом

овале окошечка!

Действительно, редкостно красивая метафора. Но далее следует недорого стоящее

восклицание:

Дай мне

билет,

куда не допускают после шестнадцати, —

и совсем уже разочаровывающая глубокомысленность:

Так не просто понимать всё.

Стремление «красивизировать» стих порой выглядит бестактно («чайка... как белые

плавки бога» или «проколотые, как билеты, поэты с дырочкой в груди»).

Вознесенский когда-то сказал, что «метафора — это мотор формы». Это правда, но

только частично, даже и по отношению к самому Вознесенскому.

Его поэтическая сила не только в ошарашивающих метафорах и рифмах.

Мотором формы является и сама философия его поэзии, восстающая против всего

фашистского, антигуманистического, утверждающая силу и величие прекрасного,

заложенного в человеке, выраженная в прямых, почти плакатных строчках:

Все прогрессы —

реакционны, если рушится человек.

Мотор формы — это и такие простые, выдышанные нежностью души строки:

Вы, третья с краю, с копной на лбу, я вас не знаю.

234

Сам Вознесенский понимает, как прекрасна

...над украшательскими нишами, темна вдвойне, ультимативно нищая стрела в

стене!

Настоящее чувство настолько сильно само по себе, что поражает и без

украшательства:

Загляжусь ли на поезд с осенних откосов, забреду ли в вечернюю деревушку —

будто душу высасывают насосом, t будто тянет вытяжка или вьюшка,

будто что-то случилось или случится — ниже горла высасывают ключицы. Или

ноет какая вина запушенная? Или женщину мучил — и вот наказанье? Сложишь песню

— отпустит,

а дальше — пуще.

Показали дорогу, да путь — заказали.

Точно тайный горб на груди таскаю — тоска такая!

Такие россыпи страданий скрыты в этой «ультимативной нищете», что даже мороз

продирает кожу при чтении.

А с какой пронзительностью звучит вот это:

Умеют хором журавли, но лебедь не умсег хором.

О чем, мой серый, на ветру ты плачешь белому Владимиру? Я этих нот не подберу.

Я деградирую.

Эта ироническая элегия вообще замечательна. Иронией, как бинтом, здесь

прикрыта горящая рана:

Был крепок стих, как рафинад, свистал хоккейным бомбардиром. Я разучился

рифмовать. Не получается.

Даже то, что Вознесенский нернфмованно рифмует «бомбардиром» и «не

получается», воспринимается не как профессиональный ход, а как нерифмованно

рифмующийся со вдохом выдох.

122

Я вас люблю!

Однажды Вознесенский почувствовал, что

Ворот теснит, и удача тошна, только тошнее

знать, что уже не болеть ничему, ни раздражения, ни обиды. Плакать начать бы, да

нет, не начну. Видно, душа, как печенка, отбита...

...Мне стыдно за твои соленые, что льешь. Но тыщи раз стыдней, что не отыщешь

слез на дне души моей.

Открытое признание в собственном стыде — гораздо большее мужество, чем

воззывание к чужому стыду. Это мужество зрелости, которое позволило Пушкину

написать: «И с отвращением читая жизнь мою...»

Зрелость привела Вознесенского к четкой, кристальной формуле:

Обязанность стиха быть органом стыда.

Эта формула — спасение от возможности спасения в любви как в таковой, в работе

как в таковой — спасение от возможности спасения вообще. Обязанность про-

возглашена. За такую обязанность надо дорого платить.

Как горящая пакля, на сучках клочья волчьи и песьи. Звери платят ясак за

провидческий рык. Шкурой платят за песню. Развяжи мне язык.

Для образной системы Вознесенского характерно просачивание из комнаты — в

комнату, из страны — в страну. Так и он сам — сегодняшний — мучительно

переливается в себя — будущего:

Море — полусостоянье между небом и землей.

Если это «кризис», о котором он полушутливо говорит, то счастливый кризис

перехода в новое качество, без которого немыслим ни один настоящий поэт. Так

... деградирует весна

на тайном переломе к лету...

123

Хотелось бы пожелать иным подозрительно не впадающим в кризис поэтам такой

завидной «деградации», при которой пишутся подобные магические строки:

Не трожь человека, деревце, костра в нем не разводи. И так в нем такое делается —

боже не приведи.

Несмотря на то, что болотоходу трудно,—

Благогласно имя болотохода! Он, как винт мясорубки,

ревет паряще.

Он — в порядочке! Если хочешь полета —

учти болота.

Так пусть хранят Вознесенского и всех нас в борьбе с болотом тени наших великих

предтеч, о которых он так проникновенно сказал:

Ах, поэты, с беззаветностью отдавшиеся ситуациям, эпохам, временам, обвиняемые

или пострадавшие, с беспощадностью прощающие нам!

Поэты, по выражению Вознесенского, «ангелы грязи», спасающие человечество от

болота стандартизации, антигуманизма, как студенты во Флоренции, спасающие от

наводнения великие книги и полотна.

Одна из героинь Вознесенского, Майя Плисецкая, на вопрос, что она больше всего

ненавидит, ответила: «Лапшу!»

Вознесенский в пути. И болотоход его поэзии, даже норой буксуя в так презираемой

им лапше, как в символе разваренной бесхребетности, антидуховностн, но борясь и

преодолевая ее, идет вперед.

1970

ЛЮБВИ И ПЕЧАЛИ ПОРЫВ ЦЕНТРОБЕЖНЫЙ

51
{"b":"253425","o":1}