А борщ стоит. Дымит еще, манящ!.. Но я прощен, я отдаюсь веселью! Ведь где-то там
оставил я за дверью котомку, посох и багряный плащ».
Столкновение противоборствующих, но неразделимых начал жизни ощущается у
Винокурова не только в оголенной философичности замысла, но и в самой поэтической
плоти. Тут и почти пародийное «ведь отравление желудка излечивается молоком» или
«зачем одно другому противопоставлять?». Это явно нарочитые сан-чопапсизмы,
пропущенные через прутковщину. А рядом донкихотская псевдовозвышенность,
отдающая символизмом: «В Индии, среди развалин храма, где висит полупрозрачный
зной, Сакья-Муни Будда Гаутама в зарослях предстал передо мной».
Частично, как все мы, герой Винокурова является причудливым конгломератом
быта и порыва, но будут
192
близоруки те, кто в постоянной тезе и антитезе увидит лишь ограниченность автора
внутри этих двух ипостасей и не разглядит третью. Тревога самого Винокурова но
поводу чьей-то возможной близорукости горько выражена в прекрасном
четверостишии, где его мастерство словно освободилось от мастерства, как он сам об
этом мечтал, и фигура третьего, реального Винокурова, а не его героя, выпукло
предстала на фоне уже теперь ненужных тезовых и антитезозых конструкций: «Я не
знаю, что там было? Что там будет? Что там есть? Расплылись мои чернила, не понять
и не прочесть...» Конечно, кто-то может не все сразу понять и впасть в отождествление
автора с тем мещанством, от имени которого он иногда как бы говорит, но на самом
деле только для того, чтобы его разоблачить изнутри, а не извне. В такое заблуждение
уже впадали некоторые критики. Но ведь Дон-Кихот хорошо сказал на этот счет:
«Много есть на свете теологов, которые сами не годятся в проповедники, но зато
прекрасно умеют подметить, чего не хватает в чужой проповеди или что в ней
лишнего».
Конечно, у Винокурова, как и у всякого поэта, есть свои недостатки, но без наших
недостатков не было бы и нас. Все же избавление от некоторых из них помогает нам
быть самими собой. По стихам Винокурова видно, что он поэт не только пишущий, но
и читающий. Но иногда в стихах Винокурова улавливаешь уж слишком прямые цитаты,
как, скажем, в стихотворении «Пишите кровью!», явно напоминающие некоторые
тезисы немецкой философии. Некоторый холодок рассудочности проскальзывает
временами, когда Винокуров пишет на темы, как бы раскрыв словарь и ткнув туда
наугад пером: «История», «Риск», «Легкость», «Молоко» и т. д. Однако основная линия
у Винокурова теплокровная, мужественная: «Я крылья еще не расправил — а
молодость позади». Это уже цитата не из книги, а из собственном души, из
собственной плоти. А вот самоотверженный вопрос, на который далеко не все
способны, особенно в свой адрес: «Были ведь молодыми когда-то и мы... Ну и что?»
Это «Ну и что?», сочетающее и санчопансов-ский реализм, и дерзкий вызов Дон-
Кихота, содержит в себе и третье неоценимое качество — не теряя видения жизни,
какая она есть, не терять страсть по той
100
жизни, какой она может и должна быть. Иногда в своем подчеркнутом бытовизме
Винокуров просто прикидывается, что он неромантичен.
Винокуров хитро придает своему герою нарочито гиперболизированные
недостатки,, чтобы острей поставить проблему вещности и вечности. Винокуров до
предела заземляет поэзию, одновременно борясь с подкожной заземленностью. В этом
— своеобразный художественный подвиг Винокурова, ибо порой можно натолкнуться
на недопонимание его задач. Утрировать собственные существующие или даже
вымышленные недостатки труднее, но почетней, чем притворяться неуязвимым,
железо-бетонно безошибочным. В поэзии ахиллесова пята ценней геркулесовой
грудной клетки, сконструированной из проволочного каркаса.
В Винокурове донкихотское и санчопансовское перемешалось. Герой Винокурова и
не менее мудр, чем Санчо, и не менее смел, чем Дон-Кихот. Винокуров никогда не
рядился в доспехи рыцаря гражданственности, которые иногда при прикосновении к
ним издают лишь глухой звук раскрашенной картонажной продукции, но сквозь всю
его поэзию проходит неукротимая рыцарская борьба с мещанством, с заедающей
бытовщиной.
Когда он видит торжество бездуховности, в какой бы форме она ни проявлялась,
Винокуров пронзительно спрашивает:
Крадется в сердце ужас: неужели все это цель, конец, венец, итог?
Винокуров не хочет, чтобы люди тратили силы на борьбу с ветряными мельницами,
но он не хочет, чтобы они утратили благородство Дон-Кихота. Винокуров не хочет,
чтобы люди стремились губернаторствовать, как Санчо, который признавался самому
себе: «Горе не в том, что мне не хватает смекалки для управления, а в том, что этот
остров болтается неизвестно где». Винокуров хочет, чтобы люди не утратили
природную мудрость Санчо, и призывает: «Дорогу простодушью!»
По народному выражению, «хитрость — ум дурака».
Простодушие — это мужество ума и сердца. Вот простодушное, чем-то
напоминающее вагонную песню, но такое прелестное в своей печали стихотворение:
«Цыганка мне гадала и за руку брала... От целого квартала
100
лишь камни да зола. Бьет пушка щебень с танка, и там :а лесом бой... Останемся ль,
цыганка, живыми мы с
тобой?»
Если жизнь — это та цыганка, которая гадает по линиям наших строк на ладони
времени, то один из лучших сегодняшних русских советских поэтов Винокуров может
быть уверенным в том, что, пока останется сама жизнь, останется и его поэзия. Поэзия
Винокурова останется потому, что она мудра, а ведь Дон-Кихот сказал: «Дурак ничего
не понимает ни в своем, ни в чужом доме, по той простой причине, что на основе глу-
пости нельзя построить мудрое здание».
1973
СКОМОРОХ И БОГАТЫРЬ
уществует определение «поэт для поэтов». Обычно так называют человека, не
снискавшего громкой известности среди широких читательских масс и тем не менее0
оказавшего влияние на коллег по перу более известных, чем он сам. Но в этом
определении есть логическая неточность. Влияя на коллег, такой поэт через них
оказывает влияние и на широкого читателя и, следовательно, уже не является «поэтом
для поэтов».
Так называли когда-то Хлебникова. Действительно, в течение долгого времени
Хлебников доходил до широкого читателя в основном преломленно — через Мая-
ковского, считавшего его своим учителем и творчески разработавшего открытия
«дервиша русской поэзии». Сейчас у Хлебникова все больше и больше прямых чи-
тателей, и все реже в статьях о нем употребляется эта сомнительная формула — «поэт
для поэтов».
В «поэтах для поэтов» долгое время ходил и Николай Глазков. Кстати, он в
юношеские годы декларировал родство своей судьбы с судьбой Хлебникова:
Куда идем? Чего мы ищем? Какого мы хотим пожара? Был Хлебников. Он умер
нищим, Но Председателем Земшара.
Стал я. Па Хлебникова очень, Как говорили мне, похожий: В делах бессмыслен, в
мыслях точен, Однако не такой хороший...
196
Пусть я ленивый, неупрямый, Но все равно согласен с Марксом: В истории что
было драмой, То может повториться фарсом.
Не проводя никакой аналогии между Глазковым и Хлебниковым, я все же замечу,
что некоторые обстоятельства жизни у них были действительно сходны. Глазков еще с
довоенных литинститутских времен был своеобразной знаменитостью,—правда,
кулуарной,—отчасти по собственному пренебрежению к печатанию, отчасти по другим
причинам. К читателю он прорывался опять-таки преломленно—через творчество
своих товарищей — Кульчицкого, Луконина, а позднее Слуцкого и Межирова. Не
случайно первая книжка стихов Межирова называлась «Дорога далека» по