— Черт побери, — вырвалось у него, — я художник и до сих пор не догадался украсить свой быт.
Алеша вырезал из бумаги несколько круглых листов. На одном нарисовал окорок с аппетитно зарумяненным бочком, на другом — овальное, металлическое блюдо, на каких обычно подают в ресторанах самые изысканные яства. Подумал и наполнил его коричневыми ломтиками шашлыка, окруженного богатейшим гарниром. Каждый стебелек зеленого лука, каждый кусочек помидора и ломтик лимона и каждая капля соуса ткемали были выписаны им с такой старательностью, что сам автор неожиданно почувствовал вкусный запах. На третьем листке появился бочонок вина с надписью: «Цинандали». Горелов расклеил все эти рисунки на дверцах отсеков, где хранились суточные запасы его спартанской пищи, мало общего имевшей с изображенными яствами. Над ними появилась короткая выразительная надпись: «Ресторан первого класса «Юпитер».
Окончательно повеселев, Алексей возвратился к портрету Марины и к вечеру его закончил. Портрет ему очень понравился.
Время до отбоя прошло настолько незаметно, что он даже удивился. Удобно постелив себе в кресле, Алексей заснул крепким сном хорошо поработавшего человека, и если бы не будильник, то обязательно бы проспал подъем. Завтрак, состоявший из поджаренного им на электрической плитке куска мяса и горячего чая, пришелся по вкусу. Он сел заполнять очередную страничку бортового журнала. Авторучка оставляла на бумаге короткие ясные строчки. Внезапно он ощутил на лбу испарину. «Отчего бы это?» Чувствовал себя он бодро, но с каждой минутой становилось почему-то все жарче и жарче. Он перевел глаза на термометр и покачал головой: вот тебе на, вместо обычных восемнадцати дали целых двадцать восемь. Очевидно, Василий Николаевич Рябцев решил попробовать, что скажет его организм энцефалографу в этом случае. Что же, посмотрим. Заложив руки за спину, Горелов прошелся по камере, словно принимая вызов.
«Сурдокамера — это тот же космический корабль, — рассуждал он, — а там могут быть любые температуры, и я обязан их переносить». Двадцать восемь градусов по Цельсию ничего особенного не представляют в обычных условиях. Но в сурдокамере человек находится взаперти. Забирая из окружающего воздуха кислород, он все время выдыхает углекислоту, и, как бы хорошо ни работали воздухозаборники, какая-то ее часть невидимым тяжелым пластом оседает в сурдокамере и при повышении температуры усиливает нагрузку на организм. Прошло несколько часов. Ртутный столбик термометра оставался в прежнем положении. Сидеть, ходить и стоять Горелову чертовски надоело. Чтобы легче переносить новое испытание, он старался не думать о жаре. Это не удавалось. Духота все сильнее и сильнее наваливалась на него. Несколько раз он брался за влажное горло с таким видом, словно хотел расстегнуть тесный воротник, но тесного воротника не было — пальцы наталкивались на мягкую материю свитера. Звенело в ушах, даже ресницы были влажными. Дыхание становилось тяжелее, казалось, поднимается он в гору, а дороге не видно конца.
«Но ведь так надо, — убеждал себя Алексей, — предположи, что ты летишь к далекой планете, тебе не час и не три надо бороться с нехваткой кислорода. Это трудно, но надо. Какой же ты космонавт, если не выдержишь, а?»
Алексей достал самый небольшой по размеру лист загрунтованного картона, снова взялся за кисть. Добросовестно наметил зимнюю деревенскую улицу, длинный строй нахохлившихся под соломенными крышами избенок, дымки из труб, отвесно устремленные в синее стылое небо, и дорогу, заваленную огромными сугробами. Потом подумал и прибавил к пейзажу мостик у околицы над заледенелой речушкой.
Пока Горелов писал пейзаж, все время видел перед глазами снег и зимнее небо, — в жаркой сурдокамере дышать становилось все легче и легче, даже пот перестал проступать на лбу и щеках. Отодвинув пейзаж, он критически вгляделся в него. Рисунок, по мнению Алексея, ничего особенного не представлял. Почему же так легко ему вдруг стало и так приятно? Он посмотрел на термометр и облегченно вздохнул. Вот в чем дело! Пока он рисовал зимний пейзаж, испытание высокой температурой закончилось, и в сурдокамере снова водворились столь приятные восемнадцать градусов.
Так прошел и второй день. А на третий случилась беда, которую, ни врач-психолог, ни его ассистенты, ни сам космонавт не могли и предвидеть. К вечеру он почувствовал испарину и легкие боли в желудке. Боли стали нарастать и беспокоить сильнее. Проклиная все на свете, Алеша ложился то животом вниз, то на спину, когда экраны на ночь временами выключались, прикладывал к животу подушку — ничего не помогало. Удрученный и похудевший, промаялся он животом и весь четвертый день. Чтобы не вселять подозрений у наблюдавших за ним медиков, Алексей в назначенное время добросовестно принимал пищу, а потом скрипел зубами от новых болей.
«Черт побери! — думал он. — А что, если тебя этаким образом во время настоящего космического полета хватит? Каюк». Было и смешно и грустно.
* * *
Алеша Горелов уходил на испытания в сурдокамеру 31 марта. Было еще холодно, снег звонко пел под ногами людей на утрамбованных дорожках и аллейках. Днем холодное солнце, а ночью огромный желтый месяц плавали над густыми, одетыми в пышные снежные шубы подмосковными лесами. Но по трудно уловимым признакам опытный наблюдатель мог уже угадать приближение весны: опадали сугробы, как-то легко струился днями на солнце голубой хрупкий воздух, смелее чирикали около столовой воробьи.
Однако все эти изменения в природе происходили за глухими стенами сурдокамеры, одинаково безразличной и к теплу, и к холоду, и к дождям, и к ветрам.
Лежа после отбоя, Горелов думал о своих первых месяцах жизни и учебы в отряде. Вспоминал авиаучилище, аэродром в Соболевке, друзей. Сравнивал прошлое с настоящим, в котором еще до сих пор не мог разобраться. Пытался привести в стройное течение мысли и наблюдения.
В авиации все для него было просто и ясно, он давно почувствовал себя там своим человеком, привык к несколько тяжеловатому ритму ее жизни. Там редки были перерывы на отдых. Дневные полеты перемежались с ночными, классные занятия сводились к проработке заданий на учебный полет да инструктажам. Там все было ненормированным: требовалось — и он проводил на ногах любое количество часов в сутки. Здесь преобладал строго очерченный рабочий день с началом в девять и окончанием в пять. Там были одни порядки, здесь — другие. Бывалые, видавшие виды летчики-истребители не считали за грех подтрунить над начинающими, иногда больно раня их самолюбие. Здесь к любой осечке товарища — новичка или ветерана — относились с повышенной обеспокоенностью. Алексей никогда не забудет, как Володя Костров однажды сорвался с турника, встал, прихрамывая. Тотчас же к нему метнулся Олег Локтев:
— Плохо, старина?
— Нога подвернулась.
— Ложись на мат поскорее. Я помассирую.
К концу занятия Костров был уже снова в строю.
Там, в авиации, летчик был фигурой номер один, непререкаемым авторитетом. И это позволяло ему порой покровительственно, с оттенком снисходительности относиться к техникам и механикам. Здесь фигурой номер один был космонавт. Но Алеша ни разу не видел, чтобы кто-либо из его коллег позволил себе грубость или бестактность по отношению к медикам, тренерам, инструкторам. Когда он отпустил как-то не слишком удачную остроту по адресу Василия Николаевича Рябцева, Игорь Дремов так посмотрел на него, что у Алеши надолго отпала охота острить.
— А ты знаешь, что Рябцев был ранен под Киевом в танковой атаке?
— Мой отец тоже сгорел в танке, — сказал Алеша, и это прозвучало как извинение.
А однажды Горелов был свидетелем не очень приятного эпизода. Все они сгрудились вокруг бильярда, наблюдая за поединком Игоря Дремова и Субботина. Неожиданно распахнулась дверь, и на пороге появился подвыпивший Олег Локтев. Он вошел в шинели и шапке и стал бесцеремонно стряхивать на паркет снег. По широкому его лицу бродили красные пятна.