— Да, да... журналисты этим очень умилялись. Это, конечно, было эффектно — учить стихи. Но мы сейчас против того, чтобы космонавт приходил в сурдокамеру с книгой. Чтение снижает суровость испытания. И притом, уважаемый Алексей Павлович, позволю себе уверить вас, что в реальном космическом полете парить с книжкой в руке в малогабаритной кабине — удовольствие не из больших.
— Стало быть, пойду в камеру с голыми руками.
— Нет, я этого не сказал. Кое-что мы разрешаем. Например, лобзик для выпиливания и кусок дерева в придачу. Карандаш и бумагу также... Но вы же, говорят, живописью увлекаетесь. Что может быть лучше? Берите краски, и дело в шляпе.
— Значит, рисовать можно? — оживился Горелов.
— Можно, можно... Да вот посмотрите, сейчас в камере капитан Карпов. Чем он, однако, занимается?
Щелкнула кнопка на пульте, и на голубоватом экране телевизора возникла часть сурдокамеры и расхаживающий по ней Карпов, у которого уже выросла солидная борода. Карпов походил немного, потом уселся за рабочий столик, что-то записал в журнал-дневник и откуда-то снизу, из невидимой части сурдокамеры, достал вытесанную из деревянного бруска модель трехмачтового фрегата. Раскрыв перочинный нож, он деловито подстрогал изогнувшийся, словно под напором ветра, деревянный парус, отдалив от себя игрушку, пристально посмотрел на нее и под нос себе пропел фальшивым баритоном:
Суждены нам благие порывы —
Но свершить ничего не дано.
— Эк его на Некрасова повело, — прищурился Рябцев, — бедняга еще и не знает, что сегодняшняя ночь у него здесь последняя. Настроился подольше у нас пожить.
Карпов положил на место модель фрегата, нажал на столе кнопку. Резкий скрежет зуммера наполнил лабораторию, и на пульте управления погасли лампочки, удостоверявшие, что телевидение работает нормально. Изображение камеры и сидевшего за рабочим столиком Карпова мгновенно пропало на обоих экранах.
— Зачем он выключил телевизор? — поинтересовался Горелов.
Лаборантка смущенно отвернулась. Рябцев дружески взял Горелова за локоть, отвел в сторону от пультовой установки.
— Дорогой Алексей Павлович, иногда космонавт имеет право выключить голубой экран. Когда ему э-э-э... это очень нужно...
Вскоре лампочки снова зажглись, и Горелов опять увидел на экране часть сурдокамеры с креслом, столиком и полочкой над ним. В соответствии с распорядком дня Карпов писал плакат: «Тише, нас подслушивают!» Потом приблизился обеденный час, и он деловито, как истая домохозяйка, гремел посудой, наливал в тарелку из термоса борщ. Его гибкая фигура неторопливо двигалась на экране, из камеры отчетливо доносился стук ножа и вилки.
— Ну что, Алексей Павлович, общее представление о нашей лаборатории получили? — осведомился Рябцев.
— Общее имею, — согласился Горелов, — остановка за детальным.
— Скоро и детальное получите — пятница не за горами.
* * *
Когда плохо писалось, Рогов любил смотреть в широкое светлое окно, выходившее на шумный, прямой как стрела Комсомольский проспект. Там ни на секунду не замирало движение. Шли люди, каких много в Москве: озабоченные и праздные, веселые и грустные, молодые и старые. По свободному, от снега зимнему стылому асфальту проспекта проносились автомашины разных марок и цветов, шелестели синие троллейбусы. Иногда в этом потоке мелькали челноки-мотороллеры. Это жила Москва, единая в своем движении, и картина, которую Рогов видел за окном, заражала его энергией и свежестью.
В этот воскресный день людской поток на широком Комсомольском проспекте отчего-то казался Лене пасмурным, лишенным обычной говорливой веселости. Возможно, так и было на самом деле. Сердитый март упорно боролся с затянувшейся зимой и никак не мог ее осилить. Словно брюзжащий старик, шипел он на нее потеплевшим ветром, старался пробить бреши в сером месиве низкого неба, чтобы подарить земле и людям солнечное тепло, но все усилия его оказывались напрасными. Солнце меркло, а низкое небо становилось все темнее и темнее. Во второй половине дня посыпал густой мокрый снег, заставляя людей шагать быстрее, поднимать воротники пальто. Крыши троллейбусов и автобусов сделались белыми. Было слышно, как на улице дворники со скрипом сгребают сугробы. После четырех часов промозглые сумерки, перемешанные с туманом, опустились на холодные глыбы зданий, мостовые и тротуары. Первые вечерние огни, загоревшиеся над столицей, тоже казались блеклыми, им трудно было пробить кромешную мглу.
Леня в этот день готовил для отдельного издания свои путевые очерки об Арктике. Черная лента портативной «Эрики» пропустила через себя десять страничек с двойным интервалом, а на одиннадцатой запнулась: она так и осталась недописанной. Позабыв об арктических свирепых морозах и своих недавних друзьях, осваивавших там белые просторы, Леня упорно думал: «Она же говорила, что будет сегодня в Третьяковке и что оттуда позвонит мне». Он поймал себя на том, что волнуется, и откровенно спросил: «Да тебя-то, друг, почему это взяло за живое? Ну не придет, сам съездишь в городок. Мало ли причин могло ей помешать? Да и велика ли охота разыскивать в Москве незнакомый адрес? И все ж таки ты волнуешься больше, чем положено».
Он тотчас же себе признался, что действительно очень хочет, чтобы появилась в этой комнате девушка, чтобы, выбежав на звонок, он увидел ее румяное с холода лицо и тающие на меховой шубке снежинки. И чтобы она застала его именно за «Эрикой», рядом с которой уже лежат первые страницы нового очерка, названного «Белое безмолвие». Она бы сразу поняла, как удачно полемизирует он с Джеком Лондоном, у которого умышленно заимствовал это название. Ведь именно для этого он с утра наводил чистоту в комнате, продумал все до мелочей, в том числе и беспорядок на своем рабочем столе: разбросанные сувениры, привезенные им из многих стран, и выставленный напоказ толстый фотоальбом с десятками экзотических снимков.
Но время шло, а никто не звонил. Сумерки за окном уже значительно погустели. Рогов включил телевизор и, разочарованно позевывая, впустил в комнату середину какого-то эстрадного концерта. Певец с высокой, смахивающей на парик шевелюрой меланхолично повествовал о том, что у него во дворе опять дождик идет. Плакали навзрыд под этот дождик саксофоны, неистовствовал тощий пианист. Рогов переключил программу. На экране заметались в залихватском танце кавказские джигиты. Не успели они завершить последние отчаянные прыжки, диктор объявил кинофильм «Верные друзья». Леня выключил телевизор и, чтобы получше осмыслить одиннадцатую, трудно дававшуюся страницу, лег на диван и заложил руки за голову. От ненастной, тоскливой погоды клонило в сон. Он зажмурил веки и сладко потянулся.
Телефон взорвался длинным звонком. Вскочив с дивана, он схватил трубку, едва не уронив ее, и совсем растерялся, услыхав знакомый звонкий голос:
— Это вы, Леонид Дмитриевич?
— Ну да, я. Самым подлинным образом я.
— Докладываю, что приехала.
— Где же вы сейчас, Женя? Скажите. Я поймаю первое такси и подскочу, чтобы вам не терять напрасно времени.
— Спасибо, но я совсем рядом. Только что была в магазине «Синтетика», потом пошла по проспекту и незаметно очутилась у вашего дома.
— Значит, вы у подъезда? — пересохшим от волнения голосом осведомился Леня. — Вы звоните из желтой будочки.
— Совершенно верно, из желтой.
— Я... я сейчас выскочу вас встретить.
— Да не надо, Леонид Дмитриевич, — засмеялась она совсем уже откровенно, — кнопку седьмого этажа я на лифте и сама в состоянии нажать.
Он распахнул дверь и стоял на лестничной площадке до тех пор, пока кабина лифта не остановилась. Женя в белой шубке и теплой лыжной шапочке, со свертком в руках, веселая и раскрасневшаяся, шагнула к нему.
— Подержите мои покупки, Леонид Дмитриевич, и укажите, где раздеться. Впрочем, я уже вижу вешалку.