— Теперь я, Степик!
— Возьми, возьми! — попытался было Степик сдернуть с рук старые кожаные перчатки.
Но друг отмахнулся, друг взялся за весло красными, заветренными руками: теперь не зима, а весна, апрель, еще прохладный, но с каждым часом прибавляющий тепла, несущий перемены месяц.
Ах, какая апрельская, горчащая свежесть отовсюду, какое бездонье голубого неба, какая апрельская, неохватная взглядом водополица!
И Степик, ежась в шуршащей, шелковисто переливающейся на солнце куртке, подумал, давая опять волю воображению, что Днепр уже не Днепр, что этот разлив — море пришлой воды, избыток растаявших глубоких снегов, наплыв всех верхних притоков Днепра — Мереи, Адрова, Друти, Березины, Ведричи, смешение в одной реке всех малых речек, образовавших новое, неведанное водохранилище на всем пространстве от города и до синего дальнего бора. Море, апрельское море, днепровское море! И даже не верится, что уже в мае Днепр войдет в свои прежние берега, что в Черное море схлынет это непостоянное апрельское море и что здесь, где потоп, наводнение, будут в тесных луговых травах птицы вить гнезда, будут лиловые расти колокольчики и карминовые гвоздики, будут взрываться под копытами лошадей грибы-пороховики…
Сидеть на корме, потягивать воображаемую трубку, представлять рискованным, небезопасным морской поход на плоскодонке, вспоминать мудрый разговор перед отплытием и знать, что еще долог первый возраст детства, — ни с чем не сравнимо все это. Сиди, слушай плеск весел, легкий, как хлопок в ладоши, поглядывай на приближающуюся и все еще далекую сушу, надейся на силу рук гребца и говори себе, что прав отец Геннадия, что каждый, кто отправляется в плавание, действительно готов придавать этому невероятную значительность. Ты мореход, ты сейчас не на днепровском море, а бог весть где!
Размечтавшись до того, что почти смежаться стали глаза, Степик на некоторое время даже позабыл о Геннадии, потом очнулся, увидел друга, мерно раскачивающегося за веслами, захотел сменить его, но почему-то и рта не раскрыл, ничего не сказал другу, снова впал в мечтательность. Он знал и видел, что пора сменить Геннадия, самому перебраться к веслам, но медлил, медлил, а потом уже, когда лодка подходила к открывшейся суше, к лесу, Степик протянул было свои руки в перчатках, попытался было приподняться, но Геннадий угрюмо, с раздражительностью усталого человека отказался от помощи:
— Сиди, Степик, сиди. Я сам. Да и между деревьев несподручно тебе…
И правда, уже к затопленным водою деревьям подбиралась лодка, теперь надо петлять меж деревьями, все время менять курс плоскодонного корабля, а ему, Степику, невысокому, узкоплечему, труднее справляться с этим. Степик на мгновение укорил себя тем, что вовремя не помог дружку, но и тут же простил себя, щедро пообещав самому себе не выпускать на обратном пути весел из рук. Ничего особенного, он продержится за веслами хоть полдня!
Кора молодых берез, сосен, кленов казалась нежной, сафьяновой, кора старых берез, сосен, кленов казалась кирзовой, и хотелось коснуться каждого омываемого водою дерева, но едва Степик протягивал руку в сторону, как Геннадий уводил плоскодонный корабль в другую сторону. Ему, Геннадию, приходилось то и дело оборачиваться, обходить деревья и макушки кустов, а Степик в это время воображал, что сейчас врежется корабль в ствол, что только его, Степика, предостережение спасет корабль от крушения, и он покрикивал тревожно и отрывисто:
— Лево руля! Право руля!
И Геннадий исправно исполнял его команды.
Он только не сдержал усмешки, немногословный и неулыбчивый друг, и Степик, покоробленный его усмешкой, подумал о том, как мало еще он знает своего друга и как непонятна его усмешка сейчас, в критическую минуту.
— Лево руля! Лево! — спохватился он, напоминая Геннадию об опасности, уберегая корабль от крушения.
— Лево руля! Лево! — спохватился Степик, напоминая Геннадию об опасности…
Но Геннадий и без того умело выгребал, приближал корабль к суше, к неведомой земле, где ждали их безлюдье и скоротечная, однодневная жизнь вдали от города, на берегу апрельского моря, и они оба так тянулись к новой земле, что, едва ткнулась лодка в берег, сразу же, хватая ружья, побежали по этой новой земле, по сырой почве, увязая в своих резиновых ботфортах.
— Спички… спички не забыл? — жалко воскликнул Степик, единственно ради того, чтобы Геннадий замедлил шаг и чтобы он, Степик, торил тропу, ступал первым по греющейся на солнце и прорастающей юной травою земле.
«Необитаемая земля, — ликовал Степик, устремляясь в чащу. — Необитаемая земля!» И он, уже первым ступая по слежавшейся скользкой прошлогодней листве, осматриваясь опасливо, укрощая шумное свое дыхание, опять стал воображать о невероятном — о том, как они, быть может, заблудятся в апрельском лесу и как ему, Степику, придется выводить друга к апрельскому морю. Измотаются, изорвут одежду, будут напрасно палить в небо, взывать к людям на этом безлюдье, а потом все же выйдут к апрельскому морю, уже не имея сил грести и плыть!
Но все же, как ни настораживали всякие невероятности, а никак не удержаться от искушения рваться, брести в глубь пробужденного леса, навстречу беде. Туда, туда, в чащу, через голые, хлещущие по резиновым сапогам кустарники, через ртутные от студеной воды бесчисленные маленькие, точно многократно увеличенная капля, озерца! Лишь пожалел Степик, обернувшись на зов дружка, что остаются на коричневой палой листве глубокие вмятины и что по этим следам обязательно найдешь апрельское море и корабль.
И тогда он резко свернул в сторону, словно стремился потерять след, сбить себя и дружка со следа. «Сигнала бедствия быть не должно», — слышал он при этом слова мудрого взрослого человека, оставшегося вдали отсюда, в городе, и возражал ему такими словами: «Не будет, не будет никакого сигнала бедствия. Сами выберемся!»
— Ну спешишь! — вдруг голосом того взрослого человека, остававшегося в городе, окликнул Геннадий. — Все равно далеко не уйдешь, потому что здесь остров.
— Какой остров? — поразился Степик и стал тянуть шею, глядеть, не промелькнет ли за стволами, за жидкими кустарниками синева моря.
И там, за стволами и кустарниками, блеклой синевой подснежников проглянуло оно, море.
И оба устремились к морю нетерпеливой трусцой, как несколько минут назад нетерпеливо бросились в чащу. А здесь, вокруг чащи, оказывается, вода, и можно бежать, бежать берегом, все берегом, берегом, пока не окажешься вновь у корабля.
Степик и предложил другу береговой азимут, если и впрямь они высадились на островке, но, как только они побрели вдоль кромки, у воды, испещренной, как иероглифами, тенями стволов, он стал воображать, что Геннадий ошибается и что никакого острова быть не может. И он, ломясь через кустарники, вминая черную листву и твердые, как рассыпанные патроны, желуди, с надеждой глядел вперед: вдруг останется в стороне водное пространство, никаких очертаний острова не будет, а только деревья, только небесное пространство над голыми деревьями.
Словно кто-то невидимый, таинственный брел следом за ними, похрустывал в кустарниках, но едва Степик замирал и оборачивался, не веря в существование невидимки и в то же время готовясь оградить Геннадия от незримого преследователя, как затихал хруст, лишь кустарники подрагивали, трепетали. Нет, никто за ними не брел, а просто эхо, просто шорох потревоженных зарослей, и все-таки Степик сторожко слушал, как этот Никто переступает в кустарниках, медвежьей лапой раздвигает заросли, переминается, а потом вдруг пускается вдогонку — и так все время, пока они с Геннадием не миновали заросли. И лишь на голом берегу, таком ясном от солнца, от свежей, бегущей, поигрывающей воды, Никто отстал, так что Степик уже мог не опасаться за жизнь приятеля, мог спокойно глядеть только вперед, на косой выгиб кромки, мог удивляться и радоваться: «Неужели остров?»