Может быть, ночь напролёт длилось бы это бдение, но уединённый покой прервался: в дверь втиснулся гость. Он остановился в дверной нише, куда лишь порывами достигал слабый свет. Не ступая на порог комнаты, поклонился. Молча взял пустой кувшин, стоявший у двери, и ушёл, исчезнув во тьме.
Когда наконец он вернулся и опустил на место тяжёлый кувшин с водой, старец, может быть додумывая какую-то неподатливую строку, проясняя какую-то смутную мысль, смотрел на гостя пытливо, но молча, словно не в словах, а в облике этого человека искал ответа на свой вопрос.
Над бледным лицом гостя высился, как купол, барашковый рыжий островерхий колпак, а желтоватое лицо казалось мастерски выточенным из слоновой кости, — столь совершенны были все мельчайшие черты лица. Прорисованными тонкой кистью казались усы, спускавшиеся к пушистой молодой бородке. Лишь глаза были поставлены неровно, словно вдохновенный мастер, утомившись, лишь небрежно мазнул здесь чёрной тушью; она смотрели прямо и строго.
Маленькой рукой с короткими пальцами гость поправил усы и, как бы в раздумье, откинул руку, прежде чем, прижав её к сердцу, поклонился.
Поклонился он не прямо старцу, а, казалось, светильнику.
Старец посетовал:
— Вот и стемнело, милый Имад-аддин.
— Перед обеденной молитвой видели дым, отец Фазл-улла. Бог вынул из ножен карающий меч своего гнева.
— Идёт сюда? — И улыбнулся: — Это придумали муллы, дабы оправдать нашествие: «Бич божий», «Карающий меч божьего гнева!»
И опять с тревогой спросил:
— Идёт сюда?
— Он сдвинулся с зимовья. А можно ли знать, докуда доберётся степной пожар? Одно знаем: смрад пожарища достанет и досюда, как в прежние годы. Я пришёл спросить, не уйти ли вам.
— Куда?
— Люди уходят в горы. Там много неприступных ущелий. Скарб берут с собой, а чего нельзя взять, зарывают.
— Нет. Останусь. Беженцев кинутся догонять, искать. А нам надо жить неприметно. Мы будем неприметней, если останемся.
— А вдруг сюда придёт его войско?
— Мы ему опаснее внутри его войска.
Старец опустил глаза, помолчал и твёрдо сказал:
— Не в оружии наша сила. Числом мы бедней, воинским опытом — слабей. Нет в нас жестокости, коей пересилили бы его жестокость. Он конями нас передавит, не вынимая мечей. Но в нас есть сила духа — она порождает могучие слова. Мы останемся укреплять дух народа, дабы сохранить народ.
— Сохранить народ? Словами? Его воины перекликаются кличами и разят мечами, а мы, перешёптываясь, таясь по углам, победим?
— А мы созовём уцелевших. Когда нашествие схлынет, мы их сплотим. Они снова станут народом. Кто любит свою землю, свой язык, свой обычай, снова сбредутся вместе, снова здесь станет народ, хозяин здешней земли.
— Мы сами смертны!..
— Исчезну я, уцелеешь ты. Оба падём — уцелеет память о нас. Наша гибель вспомнится и тому, и другому, они встретятся, задумаются, вспомнив нас, вспомнят наши слова, поселятся рядом, пока к ним не подойдёт и третий, и сотый, и пятисотый. И снова здесь заживёт народ, хозяин здешней земли.
— Да будет так, отец. Оставайтесь с нами. Я принёс вам хлеба.
— Как же уходят в горы, — ведь им надо взять с собой побольше хлеба. Где им взять?
— Мы весь день собирали им припасы у тех, кто остаётся.
— Много остаётся?
— Одни — из-за болезни и слабости, другие — в надежде на милосердие Хромца. Третьи — в ожидании его милостей. Мы — для нашего дела. Но кого Хромец может взять в рабство, пускай уходят. Чем меньше ему достанется, тем он слабее, тем народ наш целее.
После раздумья гость добавил:
— Пускай уходят. Там много отважных. Они сговариваются, собирают оружие, где могут. Откапывают: у кого было, снова биться!
Старец нахмурился:
— У Хромца двести тысяч конницы. По словам дервишей, — триста тысяч. В былые годы мы бились и прославились подвигами. Он раздавил нас. Числом и опытом. Что могут три тысячи против трёхсот тысяч? Даже тридцать против трёхсот? Он накапливал силы, опыт, ярость, а мы питались травой, кореньями, всю зиму мёрзли, нам и укрыться стало нечем. Нет, не грудь в грудь мы столкнёмся с ним, — только силой духа. Только силой духа! Наше дело — снова всех сплотить, когда настанет час. А час настанет.
Гость промолчал, но вдруг заторопился:
— Спрячьте хлеб, отец. Прошлой ночью Хромец вышел. В три дня его конница может дойти сюда. Время не ждёт, — я пойду.
Старец пошёл к двери следом за гостем: Когда, соступив в нишу, гость пригнулся, чтобы пройти в дверь, старец остановил его, положив маленькую ладонь на тёплую спину гостя:
— Берегись, Имад-аддин: всюду его уши, всюду его глаза.
Имад-аддин выпрямился и обернулся к старцу. Старец ласково улыбнулся и поднял глаза куда-то к высокой шапке Имад-аддина:
— Берегись мулл. Помни: они почитают его как Меч божьей кары. Они внушают пастве, будто Хромец ниспослан нам богом, будто неповиновение ему есть неповиновение божьей воле. Берегись их.
— Внушают пастве, чтоб тот меч не смахнул чалму с их головы, а то и голову с плеч.
— Знаешь это, так пуще остерегайся их: эти, которые берегут себя, не щадят никого. Помни!
— Помню, отец.
— А ты хотел отправить меня, когда вы остаётесь!
— Вы старше всех нас, отец.
— Тем легче миру во мне погаснуть со мной.
— В старом ли, в новом ли сосуде хранится вино, о вине судят не по сосуду. Вино хранят не ради сосуда. Разве не так, отец Фазл-улла?
— Ладно. Я и с вами поберегу сей сосуд. Авось смогу утолить жажду друга, когда мир станет душен для нас.
Гость, обернувшись, обнял плечи старика:
— Отдохните, отец. До зари недалеко.
— Новые стихи писал?
— Записывать некогда… А так… обрывки то вспыхнут, то погаснут.
— А я складывал. Да как их запеть — в такие ночи только волки воют.
— Запишите их, отец. Есть на чём?
— Клочок бумаги найдётся.
— Запишите их, отец Фазл-улла!
Старец снова улыбнулся:
— Право, я уцелею. Надо уцелеть. И ты берегись, не горячись. Поглядывай по сторонам.
— Спрячьте хлеб, отец. Я не знаю, приду ли завтра.
Гость ушёл, но старец остался у двери, глядя в глубину ночи.
В ту ночь по всей Шемахе, по всему Ширвану, по всей Азербайджанской земле слышались в весенней тьме то торопливые, то крадущиеся шаги. То стук копыт по камням. То мгновенно смолкающий детский вскрик. То приглушённый вздох, то топот, то шорохи… то снова торопливые шаги многих людей. И как благословенна была в ту ночь эта густая, непроглядная весенняя тьма. К ней прислушивался старый поэт и мудрец Фазл-улла ал-Хуруфи из своей уединённой шемаханской кельи.
А по городским переулкам, впервые радуясь, что по указу Тимура городские стены снесены, что дороги из города открыты во все стороны и надвратные башни невозмутимо молчат, безучастные к путникам, уходил народ.
Там кого-то горячо, кратко и тихо напутствовал другой поэт, ученик Фазл-уллы ал-Хуруфи — Имад-аддин Насими.
Люди уходили из Шемахи. Люди уходили из городов Азербайджана, зарывая всё, что не могли унести. Торопливо уходили с пути, где шёл Тимур.
Многие, проводив семьи в горную глушь, спешили в неприступные крепости обновить, пока есть время, древние стены, запасти воду, хлеб, оружие. Этих ободрял подвиг отважного Алтуна.
Пятнадцатый год в крепости Алинджан-кала около Нахичевана Алтун со своими собратьями отбивался от Тимура. Длительным осадам, яростным приступам противостояло непреклонное упорство защитников Алинджан-калы.
Из века в век хозяева здешней земли, как булатный меч в огне, ковали булатный меч своей воинской воли.
Тысячу лет, из века в век, сотни раз приходили в эти края завоеватели. В медных или войлочных доспехах, в крылатых шлемах или в меховых шапках, на разных языках разговаривая, сюда они приносили одно и то же — разорение и гнёт.
Отбиваясь от нашествий, из поколения в поколение крепче и острей становился доблестный меч народа. И как ни отважны, как ни свирепы в битвах бывали бывалые воины Тимура, они гибли под стенами Алинджан-калы, а крепость стояла.