Он вспомнил базар в Магдии на песке возле самого моря, где в непогоду волны добегали до продавцов, хваливших рыбу, ещё бившуюся в пальмовых плетёнках и в плоских, как подносы, корзинах. Рыба билась, словно спешила стряхнуть с себя переливчатое мерцание моря, а он, историк, стоял тогда среди рыбаков Магдии и слушал их жалобы на трудную жизнь. Там были добрые люди.
Он вспомнил Габес, где на холмах, отодвинувшись от прибоя, белели низенькие строения маслобоек, куда из окрестных рощ свозили урожаи маслин, синевато-красных, красновато-синих, седовато-чёрных, груды маслин в глубоких, как опрокинутые колпаки, жёлтых корзинах. Он, случалось, гащивал в семье маслобоя. Сам маслобой, пожалуй, давно умер, но те смуглые ребята, которые тогда шалили там и росли, нынче тоже бьют масло, и оно мирно течёт золотисто-зелёной струйкой в чёрные кувшины.
Он вспомнил Гафзу, притихшую среди песков, где в пальмовой роще под огромными жёлтыми гроздьями спеющих плодов бродят ручные задумчивые аисты. Одному из них, которого укусил шакал, Ибн Халдун перевязывал голенастую ногу белым лоскутом, а он в то время перебирал длинным клювом в его слоистой чалме.
Он вспомнил селенье из приземистых жилищ, словно прижатое к земле, ветрами, несущими песок из Сахары. Там гончары умеют не только затейливо лепить кувшины и чаши, но и расписывать их рыбами и птицами. Один из гончаров отдал свою дочь в семью Ибн Халдуна. Она была молчаливой служанкой, но когда родила мальчика, отцом которого оказался сын Ибн Халдуна, историк велел сыну жениться на ней. Она тоже вместе с мальчиком плыла на корабле, захлебнувшемся у берегов Ливии. Ибн Халдун вспомнил, как между домами селенья, в глубоких, горячих сугробах песка, тот его внук беззаботно играл, из пальмовых листьев сплетал кораблик и пускал плыть по песчаным волнам.
Вспомнилось одно за другим по всей дороге от Александрии до Рабата, до океана…
Он открыл глаза, увидел серую кирпичную стену своей кельи, до блеска вылощенную спинами прежних её обитателей. Громоздились вьюки, свитки ковров.
Ибн Халдун решительно наклонился над страницей и что-то зачеркнул в ней так торопливо, даже тростничок заскрипел и, может быть, сломался. Но писать больше было нечего.
Ибн Халдун отпер дверь и послал слугу за переписчиком, жившим тут, в нижней келье мадрасы Аль-Адиб.
Переписчику он велел писать красиво, но разборчиво.
— День и ночь пиши. День и ночь! Чтоб скорее отдать рукопись переплётчику.
— Переплётчик проработает долго, — возразил переписчик.
— Я его потороплю! — сказал историк, уповая на свою щедрость.
— Его нельзя торопить. Меня можно, а его нельзя.
Ибн Халдун удивился:
— Почему?
— Чернила просыхают скоро, а клей сохнет долго. И клей песком не присыпешь, чтоб скорее просыхал. Иначе переплёт покоробится.
— Нет, коробиться ему нельзя! — встревожился историк. — И надо на коже оттиснуть узоры золотом.
— А это уже дело тиснильщика: он оттиснет, а переплётчик ту кожу переплетёт. А остались ли в Дамаске тиснильщики, не знаю.
— Ищи! Но ищи скорее. Я хорошо заплачу!
Историк даже встал, словно мог, как верблюдов, поднять в путь разом всех троих — переписчика, тиснильщика, переплётчика — в славный путь, ибо цель пути — книга в кожаном переплёте с золотым узором по краю.
В те дни в Дамаске из мастеров уцелели немногие. Уцелевших спасла случайность, которая порой является в жизни человека. Только купцы в своих пока не тронутых слободках, перебегая из дома в дом, собирали складчину, последнюю золотую часть выкупа, откупиться от завоевателя. У въездов к купцам стояли караулы с тяжёлыми бородатыми копьями, с ятаганами на животах, не впуская воинов на грабёж, а купцов не выпуская в город. У ремесленников на месте их слобод было безмолвно. Там среди руин, да и под сенью разорённых жилищ мало кто уцелел, а кто и уцелел, притаился, дабы не попасть в неволю.
Но волю историка переписчик исполнил: переписал, сам переплёл, принёс книгу вместе с черновиком. Теперь черновик лежал с краю от книги.
Ибн Халдун кинул черновик в очаг, где, кроме холодной золы, ничего не было. Тяжёлое облако золы всплеснулось над рукописью и покрыло её.
Закрыв «Дорожник», Ибн Халдун завернул книгу в плотный синий шёлк в радужных переливах, как гладь океана в день затишья.
Убрав этот свёрток на полку, Ибн Халдун позвал Нуха и вышел на базар, где шумела крикливая, грубая торговля. Тут торговали не купцы Дамаска, а воины Тимура. Добычу этих дней и прежнюю, довезённую сюда из Халеба, они сбывали перекупщикам, сбредшимся, как шакалы на львиную тризну. Менялись товарами между собой — это было в обычае. Не скупились, легко скидывали цену, если оказывался вольный покупатель.
Кое-где толпились до давки, сбывая за бесценок одежду, украшения. Пустоватыми гляделись ряды, где сбывали пленников и пленниц: этого у всех было вдосталь. Кое-кто, бережно обойдясь с добычей, взятой из лавок, теперь размашисто разложил товары, считавшиеся на прежнем базаре за редкость.
В стороне втайне продавали и ценности — золото и серебро, утаённое от десятников.
Ибн Халдун походил, потискался в тесноте, посматривая на товары.
Наконец он увидел редкостный коврик для молитвы. Воин дорожился: вещь небольшая, на такое был спрос. Поторговавшись, Ибн Халдун купил коврик.
Неподалёку он увидел отлично переписанную и украшенную золотом знаменитую касыду «Аль-Бурда», написанную Аль-Бузири во славу пророка. Такой изысканной книги давно не приходилось видеть. Ибн Халдун удивился той торопливой лёгкости, с какой сговорчивый воин уступил ему эту каллиграфическую драгоценность. И тут же в придачу предложил за бесценок Коран, тоже редкий по красоте, по уменью переписчика.
Нух, идя следом, бережно складывал покупки в ковровую сумку, перекинутую через плечо.
Возвратившись с базара, Ибн Халдун велел развязать один из вьюков и достал оттуда пять небольших плетёнок с исстари славящимися каирскими засахаренными плодами.
Заметив, что это последние плетёнки из каирских припасов, одну он убрал обратно, а четыре остальных приложил к базарным покупкам.
Постелили златотканую дамасскую шаль. Поставили на неё серебряный александрийский поднос, тоже из каирского привоза. Уложили на поднос четыре плетёнки со сластями. Покрыли их рукописью Аль-Бузири. Поверх всего лёг Коран.
Соединили концы шали. Завязали узел.
Ибн Халдун засунул «Дорожник» за пазуху под бурнус. Нух поднял узел на голову, скатанный коврик захватил под мышку и пошёл вслед за историком ко дворцу Аль Аблак.
Двор перед дворцом кипел воинами и народом. Слева от ворот возле стен у коновязей грызлись и взвизгивали лошади. Конюхи вскрикивали на них. Воины отталкивали посетителей, протискавшихся к почернелым дверям дворца.
Почернелые двери, изукрашенные узорами из переливчатых ракушек и слоновой кости, охранялись барласами в тяжёлых праздничных халатах, заправленных в широчайшие кожаные штаны, расшитые зелёными и малиновыми нитками. Древками копий, тяжёлыми круглыми плечами, а то и крутыми лбами барласы отодвигали наседавших посетителей. А отодвинув, опять распрямлялись и вставали, заслоняя двери.
С плоских ремённых поясов, окованных серебряными бляхами, свисали кривые сабли, широкие кинжалы здешней дамасской работы. А спереди тех поясов тяжело сползали под животы круглые отяжелевшие жёлтые кошели. Только пушистые волчьи шапки остались от простоты их былой степной одежды.
Ибн Халдун ещё не осмотрелся в этом теснилище, среди буйства голосов, когда к нему протиснулся обрадованный, одушевлённый, похудевший Бостан бен Достан.
— О великий учитель!..
— Велик только аллах, о человек!
Но, видя разных людей, совсюду стеснившихся к ним, поучительно добавил:
— А на земле велик един Повелитель Вселенной, Рождённый Под Счастливой Звездой.
— Кто же не верит в это! — пугливо согласился Бостан бен Достан. И тут же деловито, приникнув к уху, как на базаре при торговых сделках, зашептал: