Перед плотными, рослыми боярами великий князь остановился, словно юношек, хотя был и росл и статен, но он был обыденен, не по сану прост, будничный человек: не пятил грудь перед боярами, не распускал бороду по груди, не хмурил бровей в знак высокоумия и власти. Остановился запросто, как огородник перед кочанами капусты, а не великий князь перед вельможами своей державы. Но этакой его простоты пуще огня боялись бояре: по простоте ему случалось такие думы с маху решать, какие по обычаю надо бы решать долгими советами. И хотя по виду Василий нетороплив, а поспевает своё решенье сказать твёрдо, — видно, думает про всё сам, загодя, не дожидаясь, пока бояре на думе обдумают. От этого казались его решенья скорыми и, случалось, разражались над головами, как гром из погожих небес. Что-то было в Василии от отца, от Дмитрия Ивановича, хотя тот был дороден, а этот сухощав, тот волосом чёрен, а этот русоват, тот был приветлив, а этот всегда будто чего-то ждёт, прежде чем слово сказать.
Пощуривая золотистые глаза, переминаясь с ноги на ногу, пожёвывая к чему-то губой, он слушал поочерёдно то одного, то другого из бояр, слушал лишь то, чего нельзя было отложить до утреннего выхода.
Будто ленясь, Василий отвечал медленно, но слова его были кратки и смысл всякий раз ясен, — ни додумывать его слов, ни, поёживаясь, ждать повторенья, в надежде, что он изменит решенье, не приходилось.
Один из бояр сетовал:
— Ведь какая несообразность, государь: у князя Тимофея Иваныча с Попова леса на твой двор брали по два пуда мёду в год. Нынче в том лесу пятьдесят десятин выжгли под пахоту, а твои ключники за то востребовали уж по три пуда. Лесу стало мене, а мёду давай боле! Откуда же его брать бортникам, коли лесу поменело. Несуразность это, взыскивать мёд с пахотных угодий, а не с бортных, государь!
— Прибавилась пашня, — значит, людей по тем местам прибыло. Прибыло людей, — значит, есть кому по лесу шарить, рои искать. В лесу места много, оттеле пчёл согнали, они в иное дупло перенеслись. Было бы кому доставать. Людей у нас мало, а пчёл довольно. Прибавились люди на пашню, стало кому и на борть сходить. Сам-то он небось бедней не стал, коли новый починок у меня в лесу отпахал! Отдаст три пуда, справится!
И, кланяясь, боярин отпятился.
Когда сени почти обезлюдели, Василий спросил Тютчева, которому за знание восточных языков часто доверял иноземные дела:
— Ну, как?
— Насчёт чего, государь?
— У тебя там посол Тохтамышев цел?
— Всякой день торопит, торопит.
— Да что ж, проведи к нам. Послушаем посла.
— Когда, государь?
— А сейчас. Сюды.
— Он небось ещё почивает. Не чает вызова.
— Что ж это до тех-то пор спит?
— Азият.
— Понятно, а нехорошо.
— Чего ж хорошего!
— А ты вели глянуть. Коли уж продрал глаза, так шёл бы. Послушаем, как станет говорить. Увидим, к чему клонит. Тут в сенях и послушаем. Не велик хан Тохтамыш, чтоб его гонцам в Думной палате паникадила зажигать да вельмож скликать, — поговорим без суесловья. А что грамотки он привёз, ты и вспорешь, ты и переведёшь. Пойди-ка.
И сказал, оставшись вдвоём со стариком, с князем Тарусским:
— Тохтамыш издавна обижатель народу нашему, а мы извечно добром зло рушим.
— Добром и крепнет Москва, государь. Зла не помнит.
— Помнить-то помнит! Как позабыть: через два года после Куликовской победы тот змей Тохтамыш обманом подполз к Москве; батюшка Дмитрий Иваныч в Кострому кинулся войска скликать, а нас с матушкой народу оставил, чтоб в народе спокойствие укрепить. Да мы не дождались, Киприян-митрополит вывез нас из города, а Тохтамыш сюды дорвался, весь Кремль пожёг. Тогда великие рукописанья совсюду в собор свезены были, на сохраненье. Все те заветные наши рукописанья под самый купол были наложены. А ему что! Он всё пожёг. Город скоро отстроили, как всё Тохтамышево воинство прочь согнали, а рукописанья отстроишь ли?! Их тысячу лет писали! Кто помнит, что там было писано в этакой-то горе сокровенных книг! Этакое зло да не помнить? Как забудешь, — этого не забыть. Да ну-ка добром тряхнём, оно, может, ему досадней всякого зла.
— Да что ж, когда не с мечом в руках прибегает, пускай!
— Не с мечом, а почему? Неоткуда взять. Да я дам! И сабелек, и чего иного воинского надо, дам. Сей гонец, пока посиживал у меня в подклети, поклянчивал и сабелек своему хану, в разной прочей боевой сбруи. Они ему на Едигея надобны, и я дам на Едигея. Едигею не до нас станет, пока дома не управится. Дадим Тохтамышу, чтоб подоле управлялись. Когда свой дом загорается, впору свой пожар тушить, а не суседа подпаливать, суседу спокойней. Нам до поры станет спокойней от Едигея. Ась?
— Рассудительно! — одобрил Тарусский.
— Нам не наново рассуждать об Орде! На всякое ордынство до отвалу нагляделись. Да и кому из нас Орда ненаглядна? Кто ею не сыт?..
Но Кара-ходжа не прохлаждался, — ниспровергнутый Тохтамыш-хан не из ордынской столицы, не из Сарая, послал своего посла к Москве, а из укромного захолустья, где притулился от Едигеевых ищеек. Едигеевы ищейки и проведчики шарили повсюду, вынюхивали Тохтамышев след, не суля Тохтамышу ни добра, ни милости, буде нападут на след, а оттого все дела надо было решать скорей, не то Едигей нащупает своими скрюченными пальцами ханскую ли семью, ближних ли людей беглого хана. Потому велел Тохтамыш-хан Кара-ходже непременно договориться, без промедленья, как бы ни тяжело было, но договориться, и как бы ни договориться, но без промедленья!
Кара-ходжа спозаранок уже сидел наготове, лишь бы не опоздать с ханским поручением, лишь бы не опоздать. Невтерпёж ему было московское медленье, день за днём сидел наготове, да не звали. Заговаривал с приставом, кланялся Тютчеву, молил поскорей отпустить назад, но Москва его жаловала, баловала, привечала, а позвать к государю не торопилась: великий князь разведывал по Орде, на кого обопрётся Тохтамыш-хан, если поднимется, какую силу возглавит, не больше ли будет беды Москве от силы Тохтамышевой, нежели есть от Едигеевой; разведывал меру падения Тохтамышева; сыскали место, где затаился Тохтамыш-хан, — Едигей не сыскал, а Василий сыскал — на русском базаре промежду русских купцов.
Тютчев ханского гонца провёл чёрным ходом в сени и поставил перед Василием.
Став перед Василием, гонец растерялся: кому из двоих кланяться, — он увидел возле Василия князя Тарусского; чёрный, расшитый золотом охабень на Тарусском ослепил ордынца. Будь наряден сам великий князь, Кара-ходжа, может быть, и не приметил бы, нарядны ли его бояре, а тут при просто одетом Василии гонец подумал: «Как же богат и как хитёр Московский Василий, что так прибедняется. Тут, видно, легче самого себя перехитрить, чем этакого простеца!»
И всё, чем готовился обвести Василия, показалось детской затеей, едва увидел жёлтые, с голубыми искорками в глубине, глаза великого князя.
Откинув назад порывистые, цепкие руки, а острое лицо вытянув вперёд, Кара-ходжа заговорил горячо, бегло.
Тютчев, приняв от Кара-ходжи скатанное трубочкой послание, подал Василию, а Василий, надорвав заклейку, вернул трубочку Тютчеву:
— Читай нам!
Тютчев успел быстро разобрать всё письмо бывшего ордынского хана. Пустословие приветствий пропустил, но уловил искательный и льстивый подголосок в этой части послания.
Отстранив, как пойманную змею, развёрнутый длинный свиток, Тютчев то пересказывал своими словами, то переводил дословно:
— Пишет: просит Тохтамыш-хан Золотой Орды великого Московского князя Василия Дмитриевича принять от него, от великого хана, младших, малолетних сыновей на воспитанье, на житье в Москву.
Кара-ходжа вслушивался в голос Тютчева, косясь куда-то в стену, будто искал щель, чтоб невзначай юркнуть туда и там пропасть, притаиться. Нет-нет да глянет мельком на московитян и снова косится в стену. А Тютчев продолжал негромко, безо всякой торжественности:
— Пишет: почитая, мол, как брата, как брата прошу великого государя приютить под славной своей рукой, строго опекать, на ум наставлять, к воинскому делу приохочивать для совместных побед, в науках просвещать, отеческой заботой согревать, в залог обоюдной любви и дружбы, младых отроков Тохтамышевичей на рост до возрасту.