Меретт первой из коллег Конса пришла к нему в больницу. Постепенно у нее выработалась привычка заходить к нему раз в два или три дня около шести вечера. Теперь покидая по вечерам компанию, Меретт следовала порой по совершенно новому для нее маршруту, и ее мужу приходилось дома все делать одному: он узнал, что такое вечерний поход в магазин, а кроме того, был вынужден ознакомиться со всем содержимым кухонных шкафчиков, разыскивая кастрюли, к которым никогда раньше не притрагивался. Что касается Меретт, то она заходила в палату Конса и, если была одна, принималась с ним разговаривать: очень спокойно, по-матерински, избегая любых тем, которые могли бы его разволновать. Она позволяла себе долгие паузы, что давало ей возможность передохнуть. Ведь после полного рабочего дня вид безжизненного тела молодого служащего, да не простого служащего, а ее коллеги, располагал к глубоким размышлениям.
Меретт старалась держать Конса в курсе всего, что происходило в компании. Как же она плакала вечером после его попытки самоубийства: как же ей было жалко Конса — боже мой, настоящий маленький мальчик! Врачи даже вкололи ей для успокоения морфий. Эти слезы, как признавалась Меретт Консу, позволили ей выплеснуть наружу все то, что приходилось сдерживать в течение стольких месяцев, а особенно ненависть к некоторым типам.
— Когда ты рухнул на пол, я посмотрела на Грин-Вуда и подумала, вот, это он… Я не могла даже думать ни о ком другом. Словно это в его руке находилось оружие и это он выстрелил тебе в сердце.
«Да идите вы!» — сказала тогда Меретт Грин-Вуду, направившемуся было к ней с видом участливого начальника. Она была не в состоянии выносить его расчетливые, «корыстные» поступки. Она бы только посмеялась, случись что с ней самой, могла бы спокойно пережить потерю головы, ног, своих больших грудей, ей было наплевать на все, кроме души; она только и твердила санитарам, пытавшимся оказать ей помощь: «Не надо, не надо, это лишнее». Но пока Меретт плакала, что-то щелкнуло в голове этой обычно такой улыбчивой женщины. Она поняла: теперь все будет по-другому — она больше ничего не боится.
На следующий день и потом в течение некоторого времени служащие ходили по предприятию с озабоченными лицами и здоровались друг с другом без улыбки. Между прочим, Меретт была не единственной, с кого слетела подавленность и страх. Равье осмелился высказать Уарнеру всю правду в глаза.
— Вы спрашиваете у меня, как дела у Конса, но зачем? Вы никогда никого не спрашивали, как дела… Вас раньше не интересовала жизнь ни одного человека… Вы только теперь поняли, что ваши служащие тоже люди? Я не одобряю ваше поведение… Я не одобряю того, как вы обходитесь с мужчинами и женщинами вашего отдела…
А ведь Равье разговаривал со своим начальником!
— Вот так, слово в слово, он и сказал, — закончила Меретт свой рассказ Консу о резком отпоре, который дал Уарнеру Равье.
Меретт даже сама улыбнулась. До чего же приятно было сообщить Консу о некоторых разрозненных случаях бунта, какими бы смехотворными они ни казались. Меретт свято верила, что именно такие вести доставляют Консу наибольшее удовольствие.
Целых три дня проход к кабинету Конса ограничивали пластиковые заграждения. На следующий день после выстрела человек с головой, о котором позднее Меретт узнала, что он работает в полиции и зовут его Гуч, долгое время возился на месте происшествия. Любое самоубийство является причиной открыть расследование, с этого и начал Гуч, когда появился в компании. Он разговаривал довольно тихо. Собеседники инспектора, сдерживая раздражение, просили его повторять некоторые слова, а то и целые предложения, и как бы менялись с ним местами: Гуч брал на себя роль робкого человека, часто моргал, опускал голову и бормотал слова себе под нос, который, к слову сказать, был ничем не примечателен, отчего собеседник его словно по мановению волшебной палочки становился более доверчивым. Как же Гуч удивился, встретив одного человека без головы, а затем еще одного. Стоит отметить, что инспектор частенько предавался скромным радостям своей нелегкой профессии, например, весьма ценил тот момент, когда следователь в одиночку начинает размышлять над обстоятельствами самоубийства и приходит к выводу, что не все так просто, как могло показаться на первый взгляд.
Грин-Вуд был с Гучем довольно сух и лаконичен:
— Послушайте, вы говорите, что проводите расследование, отлично, я не против, но могу лишь сообщить, что он выстрелил в себя в присутствии шести человек. У Конса сдали нервы, мне очень жаль его. Но я не могу вам сказать, почему он это сделал, хотя мне кажется, вам скорее следует обратить внимание на его личную жизнь. Да, я замечал у него иногда беспричинную грусть, но никогда бы не подумал, что он склонен к самоубийству. У Конса не выдержали нервы, но я к этому никакого отношения не имею: я прекрасно отношусь к своим подчиненным.
У Гуча холодок пробежал по спине. Инспектор не знал, что у его собеседника ненастоящая голова; он еще ничего не слышал обо всех этих историях с головами, а уж тем более о головных протезах. Поэтому безжалостные слова Грин-Вуда вкупе с его стеклянным взглядом, направленным куда-то вбок, а также (словно от презрения) едва двигающиеся при разговоре губы лишь укрепили в Гуче уверенность, что он не ошибся в своем выборе профессии. Инспектор был как никогда доволен тем, что когда-то прошел по конкурсу в полицию и поэтому не имел сейчас никаких дел с начальниками, подобными Грин-Вуду.
— По вашим словам… но письмо… почему? — вопрос Гучу не слишком удался.
— Письмо, которое он оставил? Надеюсь, вы не собираетесь придавать значение тем жалким оскорблениям, адресованным мне, что содержатся в этом письме… Признаться, мне жаль Конса. Он нравился мне, я хорошо его знал, и судить других людей было не в его стиле. Впрочем, это доказывает лишь то, что в нем что-то надломилось в последнее время. Считаю, таким письмом он сильно подпортил впечатление от своего поступка. Не знаю, но если бы я решил покончить с собой, то не стал бы поливать грязью своего начальника; расставаясь с жизнью, ты, конечно, тем самым выводишь себя за рамки компании, но ведь это не означает, что можно себе все позволить, — в противном случае все принялись бы ругаться друг с другом, и все пошло бы вкривь и вкось… Нет, если бы я решил покончить с собой, я бы постарался все сделать так, чтобы после меня осталась хорошая память, чтобы обо мне потом отзывались только положительно…
— Но Конс еще жив, — набравшись смелости, сказал Гуч, перед тем как оставить директора отдела продаж.
21
Следователь Гуч был первым человеком со стороны, с которым Меретт заговорила об истинном положении дел в компании — положении, опасность которого служащие напрасно старались приуменьшить. Ее слова полились одно за другим, и ничто не могло заставить ее остановиться. Меретт возлагала на Гуча большие надежды, ведь он был способен объективно взглянуть на явно ненормальное соотношение в компании людей безголовых и людей с головой и удивиться этой аномалии. Она нашла человека, на которого не давила личная трагедия и трагедия всего коллектива и который поэтому был в состоянии отличить добро от зла. Во время разговора с Гучем ее голос так дрожал, что следователь воспринял это как следствие шока, вызванного попыткой самоубийства Конса. Но если это и было так, то все же в первую очередь волнение Меретт объяснялось слишком сильными и слишком долго сдерживаемыми эмоциями.
Меретт ждала от инспектора какой-то особой реакции на свои слова. Но характер Гуча был не таков. Он и так уже соглашался с ней, раз сидел молча и задумчиво слушал, когда она рассказывала ему о массовом обезглавливании служащих компании, о Грин-Вуде, который сделал себе головной протез, будучи первым безголовым среди руководства.
— Протез, вы говорите? Вы хотите сказать, у него ненастоящая голова?
— Вот именно, ненастоящая!
Гуч посмотрел на Меретт, думая о том, сколько же всяких событий происходит на одном предприятии. Его поражало, как много ненависти и откровенной вражды может вместить в себя небольшой рабочий коллектив; да и вообще вся эта куча свалившейся на него информации явно поставила его в тупик.