— Хорошо, — сказал Космас и, промочив горло из малой кружицы, приступил к чтению „Хроники“.
Он начал с посвящения, которое Шебирь выслушал, бормоча какие-то ласковые упреки и вздыхая в приливе любви. Что касается магистра, то можно отметить, что взгляд его затуманился и в глазах стояли две маленькие соленые капли.
Пока старинные повести оживали в искусных словах, слагатели или, верней, хранители этих сказаний слонялись по городским укреплениям. Теперь они спали. А утром, разбуженные холодом, потянувшись, услышали у себя в желудке знакомый голос и не могли не заметить, что алканье проснулось одновременно с ними и никакая сила не заставит его заснуть.
— Вчера, — начал раб, стягивая веревку вокруг бедер, — мы спорили о том, какой замок надежней. Вот этот, — он указал на пражские валы, — тоже малоприступен и стоит на крутой высоте, но разве можно сравнить его стены с вышеградскими? Ничуть!
— Будь я каким-нибудь рабом, — сказал воин, — я толковал бы о льне… Но я был воином и добывал города и крепости, — так могу поспорить насчет крепостей. Милый мой, я знаю, что говорю: нет ничего лучше глубокого рва, который тянется вокруг всей стены.
— А я чего-нибудь поел бы, — заметил другой воин.
— А что ж, — промолвил бывший монах. — Может, посмотрим, как нынче груши уродились?
Это предложение было принято, друзья поднялись из своих логовищ, осторожно спустились с укреплений и направились к питомнику, что тянулся за рвом от Бжевновской слободы до песков на поле еврея. Там натрясли себе полные шапки дичков и добрую половину их съели. А остальные решили закопать: никогда ведь не знаешь, что будет завтра. Пошли на поле, где был похоронен язычник, а потом идол, нотому что — об этом пока ничего не говорилось — раб и воин, не зная, что с ним делать, закопали его рядом с тем, который ему при яшзни поклонялся.
Дотрусив до этих двух могил, они сели на корточки и начали рыть ямку, куда высыпать груши. А раб принялся собирать солому, чтобы выстлать и прикрыть кладовую. Так что все были поглощены работой.
Да вот грех какой! В самый разгар ее принес черт какого-то епископского бирюча. То ли груши караулил, то ли просто так — обход делал. Кто его знает. А только известно: как увидел — четверо бедняков вместе собрались, побежал смотреть, что они там копошатся.
Когда он был уже на расстоянии двух полетов стрелы, его заметил однорукий воин и, без лишних слов и всяких там объяснений, брякнул напрямик:
— Бежим!
Остальные, как услышали, — врассыпную! Все, кроме того старика, что бегать не мог: он с первых же шагов повалился.
А бирюч подбежал к несчастной кучке груш и раскидал их во все стороны.
— Знаю я, — сказал он воину, который, кряхтя, поднимался, — ваш брат-бродяга не блюдет Божьих Законов, таскает без зазрения совести. Где у вас тут еще закопано?
— Ноги нашей здесь ни разу не было», — ответил воин. — Мы здесь впервой, ничего не воровали, не закапывали.
— Об этом, — возразил бирюч, — мы еще поговорим перед епископским управляющим… Я так полагаю: ты от меня не убежишь, — прибавил он. — У тебя ноги что две тыквы.
И он, больше не обращая внимания на оборванца, стал искать, нет ли где вокруг холмика, под которым мог бы оказаться еще тайник. В усердии своем он разрыл палкой девять кротовин, причем пять раз тыкал напрасно. Но в конце концов — Боже милостивый! — рвение его увенчалось успехом: он расковырял землю, прикрывавшую кости старого язычника.
Что было дальше — само собой понятно. Началось следствие, потом суд. Поле перекопали и (к стыду и поношению всего христианского мира) нашли идола.
— Живительное дело! — сказал епископский управляющий на суде. — Как это так? Кто же действительно владелец поля, которое называется еврейским? Кто он, раз всем известно, что с самого потопа еврей не имеет права на земельные угодья?
И оказалось, что еврей платил иудины деньги христианину и человек этот покрывал еврея, будто бы владея и управляя всем его хозяйством, как своим собственным имуществом.
И вот — ничего не поделаешь! — еврея ждала теперь казнь. Во-первых, за то, что имел землю; во-вторых, за то, что похоронил человека в недозволенном месте.
В-третьих, за то, что, наверно, сам его и убил. В-четвертых, за то, что служил дьяволу, поклоняясь его изображению, прятал это изображение и скрывал его.
За все эти прегрешения еврей был приговорен к смерти, а это дело страшное и вызывает жалость. Прежде чем приговор привели в исполнение, монах, бывший на волосок от тюрьмы, понял, что еврею приписаны некоторые проступки, совершенные им самим. Он пришел в ужас, а так как имел все-таки кроху совести, то побежал к Космасу просить помощи. Каноник как раз беседовал с Шебирем и магистром Бруно. Шел спор о Сазавском монастыре. Шебирь утверждал, что нужно расширить относящийся к этому монастырю раздел Космасовой «Хроники». Он хотел почитать о настоятелях славянского рукоположенья, о славянских писаниях и обо всем, что было создано в стенах означенного монастыря.
— Вижу, — продолжал он, — что твоя предвзятость до сих пор жива и не дремлет. «Хроника» останется неполной, покуда ты не избавишься от своего ожесточения и не вставишь в книгу новых пяти страниц, воздав заслуженную хвалу Сазавской обители.
— Нет, нет, — возразил Космас, — я не могу этого сделать, потому что епископ, мой господин, и Церковь, моя госпожа, держат сазавских иноков на плохом счету, да и сам я ни от кого не слыхал о них ничего хорошего.
— А мое мнение не в счет?! — воскликнул Шебирь. — Ей-Богу, я прочел пятикратно пять книг, из которых струится свет ярче, чем от свечи. Они богоугодные и благочестивые! А ты хочешь их со света сжить? Хочешь на мои советы рукой махнуть? Выходит, по-твоему, я дурак?
Тут Шебирь надул щеки и ударил себя по лбу.
— Прощай, рассудительность! Прощай, ласковые уговоры! — воскликнул Космас. — Пан пробст гневается.
Тут поднялся галдеж. Шебирь с Космасом стояли друг против друга, как петухи. Кричали наперебой. Первый стал красен, а второй еще красней. Один стукнул чаркой, другой ударил кулаком по столу. Один схватил себя за нос, другой — за подбородок. А магистр прыгал между ними, как белка между соснами, шатающимися в бурю.
— Я знаю, — промолвил он наконец своим пискливым голосом, — что нужно сделать.
— А! Тише! — воскликнул Космас и остановился перед ним, как бык перед красной шапкой. — Наш книжный червяк просит слова. Хочет рассудить нас! Оставляет за собой решающий голос! Высидел какую-то ерундовинку и спешит с ней на рынок. О-го-го! Хочешь шепнуть свою тайну каждому из нас по очереди или прыгнешь в воду сразу обеими ногами?
Бруно, потупившись и краснея, ответил так:
— Я хорошо понимаю, Космас, что ты надо мной смеешься, и я прощаю это тебе от всей души. Но не потому, что слаб, а вы с Шебирем сильный народ, и не потому, что голоса у вас громоподобные, а потому, что испытываю к вам чувство преданной дружбы и знаю ваше сердце.
В тебе, Шебирь, я дивлюсь великой учености, и твоему разуму, и твоей великой любви к книгам, и пренебрежению к знатности, и твоей скромности, и еще великому счастию, дарованному тебе от Бога. У тебя ума палата. И сердце бесстрашное: ты всегда говорил что хотел и мог без боязни выражать свои пристрастия. Мне, Шебирь, в этом отказано, но очень хотел бы я быть таким, как ты. Ты можешь браниться, можешь воздвигнуть хулу на Космаса, но в конце концов пройдет гнев — и ты упадешь в его объятия и, не стыдясь, с грубоватостью, которая мне по душе, будешь выкрикивать ласковые слова, которых я (глупец) стыжусь. Мне всегда нужно поразмыслить, прежде чем открыть рот, и язык плохо служит мне.
И я очень прошу тебя: не поворачивайся ко мне спиной! Не продолжай этой ссоры. Не выгоняй меня. Потому что ведь как может получиться: вы вдвоем нынче же помиритесь, а я, всего-навсего свидетель раздора, окажусь перед закрытой дверью вашего примирения.
Это я хотел сказать тебе.