Только позднее, посетив Третьяковскую галерею, я понял, что Левитан, Шишкин, Васнецов и даже Кипренский — это совсем не то, что я полагал.
Произвели очень большое впечатление Репин, Левитан и Куинджи. Иванов потряс только размерами и представлением о потраченном труде. И ничего я не понял в иконописи. Врубеля я не понял также.
Я до сих пор всё ещё плохо знаю живопись, и только на занятиях по истории искусств передо мной раздвигаются горизонты, и я начинаю видеть то, чего до сих пор не видел и не понимал.
Вот скульптура это совсем другое. Её я хорошо чувствую, её я сам научился понимать, она для меня была всегда доступной и понятной. Я не старался запоминать названий, не отыскивал фамилий скульпторов. Всё это мне было не нужно. Скульптура сама разговаривала со мной на родном, понятном мне языке и мне не требовалось пояснений, а о существовании коллоквиумов я тогда ещё не подозревал.
ВОЗДУХ С ЗАПАХОМ ГАРИ
5 глава
Последние два года, проведённые в школе, были бурными, кипучими годами, полными событий.
Это было особое время. Мужало и вставало на ноги новое племя. Молодое и жизнерадостное поколение намечало себе большие пути в жизнь. Уже можно было не только мечтать, но и воплощать свои мечты в реальность.
Это была пора шестнадцати-семнадцатилетних. Дышалось легко и свободно. Я чувствовал, что это лучшие годы моей жизни.
Заседания комитета ВЛКСМ, бурные комсомольские собрания, организованные просмотры кинофильмов, с аплодисментами. Вскакиваниями с мест, криками «ура», классные вечеринки, споры и разрешения «мировых проблем», усиленная учёба, увлечения и смешные школьные романы, которые обычно начинались с взаимопомощи по математике и немецкому языку. А по немецкому языку мне действительно следовало помочь. Когда я говорил: «Guten Tag, Marija Michailowna!» — я истощал 50 % своего запаса слов, и если мне приходилось сказать ещё «Wir bahen Traktoren» и «Auf widersehen» мой запас слов истощался до основания.
Зато я увлекался нашим литературным кружком. И, правда, кружок был замечательный. Руководил кружком профессор Волковецкий. Литературный кружок был душой школы.
Мы писали в журнал «Смена» о том, кем каждый из нас хочет быть и какое качество характера он считает самым важным.
Я, кажется, тогда написал, что самое главное это иметь весёлый характер, и в качестве утверждения своего умозаключения я сиял на фотографии как тульский самовар в праздник.
Мы обсуждали вновь напечатанные произведения и приглашали на заседания кружка авторов.
Однажды обсуждали рассказ М. Д. Рома «Сердца трёх». Правда, самое большое впечатление на присутствующих произвёл не рассказ, а сообщение автора о том, что он был капитаном футбольной команды «Сборная России». После этого мы забыли о его рассказе и стали смотреть на него с должным уважением.
Мы устроили двухдневный диспут о дружбе, и три газеты и два журнала наперебой расхваливали нас не за то, что мы дружим, а за то, что мы спорим о том, надо ли дружить и каким способом это удобнее проделывать.
Наконец, чтобы в века прославить нашу школу, мы устроили нечто грандиозное, и в вестибюле появился огромный плакат:
11 апреля 1940 г.
ДЕНЬ НАШЕЙ ШКОЛЫ
Программа вечера
1. Вступительное слово Лидии Блехман
от комсомольского комитета.
2. Слово директора школы А. С. Гагариной.
3. Три года работы литературного кружка —
сообщение А. Н. Волковецкого.
4. Выступление писателей:
Н. С. Атарова
Е. В. Кононенко
Л. И. Ошанина
К. Г. Паустовского
М. Д. Ромма
Р. И. Фраермана
И. В. Эрлиха
5. Выступления учащихся и студентов:
Виктории Беленькой
Бориса Боброва
Теодора Вульфовича
Льва Жадовского
Елизаветы Шнейдер
6. Товарищеский чай.
Ответственный за вечер
Цин.
Зал был набит до отказа. После вступительных слов, сообщений и приветствий на трибуне стали появляться писатели и произносить что-то чрезмерно эмоциональное и мало понятное, а Фраерман, написавший замечательную книгу «Повесть о первой любви», не мог связать двух слов, молол что-то совсем несвязное и ушёл со сцены так и не дойдя до точки. М. Д. Ромм опять рассказал нам какой-то анекдот из своей богатой спортивными приключениями жизни, а К. Паустовский поступил остроумнее всех — он не выступал совсем.
Я читал отрывок из повести Паустовского «Чёрное море» — казнь лейтенанта Шмидта. Отрывок был замечательный. Автор сидел близко. Я читал и чувствовал волнение зала.
Подходили последние строки отрывка: «… она встала на колени и засыпала могилу грудами красных цветов. Россия молчала. Небо было безоблачно и прекрасно». Я кончил, тихо сошёл со сцены и прошёл через зал к выходу. Следом за мной выбежала заплаканная преподавательница немецкого языка Мария Михайловна. Она обняла меня, поцеловала, поздравила, а потом воскликнула:
— Я не понимаю, Теодор?! Так глубоко и проникновенно понимать русский текст и абсолютное … — тут её лицо вытянулось и глаза сделались круглыми — … абсолютное непонимание немецкого!
Я не знал, что ей на это ответить и в творческом экстазе пообещал ей к следующему разу приготовить уроки и не только устно, но даже и письменно.
Шёл 1940–1941 учебный гол — год окончания школы. Я занимался в автомотоклубе, в инъязе на курсах «выходного дня» и по горло был загружен общественной работой в школе. Но в этом году всё спорилось и всё получалось. Я даже находил время, чтобы постоять в очередях и приобрести, наконец модельные туфли и хороший костюм.
Насколько неприятно было стоять в очереди за туфлями и костюмом, настолько приятно было стоять в огромном хвосте у театральной кассы. Огромная очередь, у театральной кассы — это за-ме-чательно!
Или вечером у МХАТа перед началом спектакля студентка писклявым голосом кричит своей мамаше через дорогу:
— Мамуля, я достала один билет на 2-й ярус!
— Ну, беги, родная, а то опоздаешь!
Это за-ме-чательно!
И в то же время письмо от Светланы:
«Мальчики у нас в школе все ума лишились. Летят в военные училища, будто гонимые амоком. Идти в лётное и морское училище, испытать жизнь, полную мужества, отваги, риска, жить — гореть. Это мне понятно. Но идут в пехотные, пулемётные училища. Это недоступно моему пониманию».
И немного позднее:
«… В школе состоялась лекция о международном положении. Чувствуется, что времена беспочвенных мечтания отошли, уступая место более реальному. Это теперь каждому понятно».
Значит, поняла.
А у нас в школе вечер встречи с писателем-поэтом Ильёй Эренбургом.
На сцене большой стол, покрытый скатертью, восемь стульев для президиума, но за столом сидит один человек. Утомлённое вытянутое лицо, тонкий, крючком повешенный нос и вскинутые брови. Сильно поседевшим волосам не лежится спокойно на голове, в которой без устали бродят мысли. Взгляд острый, пронизывающий, много видевший и всё примечающий.
Он не хочет делать из этого вечера казённого собрания, он хочет поговорить с нами, хочет рассказать о Париже, который в огне. В руках у него маленькая тетрадь стихов.
Голос его приглушен. Такое впечатление, что невидимым рычагом нажимает на звуки и звук «л» не выдерживает этого напора и неправильный разливается по залу.
Он говорил о Париже и читал стихи:
Умереть, и то казалось легче.
Был здесь каждый камень мил и дорог.
Вывозили пушки, жгли запасы нефти.
Падал чёрный дождь на чёрный город.
Глаза погасли, и холод губ,
Огромный город, не город — труп.
Настольная лампа, покрытая зелёным абажуром, бросает на стену сутулую тень.