— Не слушается!
Представляю себе Петра, да и в госпитале.
Медведев из госпиталя попал в другую часть. На обратном пути отыскиваю его. Встретились как родные.
— Товарищ лейтенант, а товарищ лейтенант?
И я хохочу:
— Что тебе, курносая пятница?
— Как вы думаете, можно перебраться в свою часть?
Иду в штаб. Прошу, убеждаю, требую. Не отпускают. Подхожу к мотоциклу, завожу.
— Ну как, товарищ лейтенант?
— А вот так. Садись в коляску.
Медведев важно устраивается на мягком сидении, и я трогаю. Проезжаю штаб. Из штабной машины выскакивает начальник штаба и что-то кричит. Поздно. Проскочили шлагбаум, и мотоцикл мчится по прекрасной лесной дороге. Лёгкая пыль вьётся из-под заднего колеса. Медведев сияет и кричит:
— Товарищ лейтенант, а товарищ лейтенант!
— Что тебе?
— А здорово! Правда?!
Пошли проливные дожди. На каждом сапоге таскаю по несколько кг липкой грязи. В землянках сыро. Тоска одолевает несносная. Частенько видимся с Зорькой. Подолгу беседуем.
— Ты знаешь, Зорька, у меня твёрдая уверенность, что я останусь жив. Мне уже кажется, что я неуязвим.
— Представь себе, мне точно такая же мысль в голову приходила. Во всяком случае, верить в это необходимо.
Романченко из госпиталя к нам не вернётся. Его назначили командиром отдельной разведроты.
Иван Белоус теперь адъютант командира корпуса полковника Белова.
Зайдаль получил письмо из Ленинграда. Его жена была там, а сейчас переброшена на задание в Ригу. Зайдаль прочёл письмо вслух, опустил его на колени. Уставился на меня своими глазищами, аж холодно стало.
— Всё… и жены у меня больше нет.
Впервые я увидел, что человек может состариться за несколько минут.
Часто бываю в медсанбате, в землянке двух молодых девушек врачей. Все ломают себе голову, в кого из них я влюблён. Даже пытались меня спрашивать. Я оставляю вопросы без ответов.
Я влюблён в двух сразу, или, вернее, ни в одну из них не влюблён.
А писем от Светланы нет.
Второй час ночи. Только что пришёл из медсанбата. Всю дорогу в голове прыгали строчки и рифма. Я прежде никогда не писал стихов. И это просто так под настроение. Сажусь и пишу почти без правки. Получается безграмотно. Искреннее излияние сумбура собственных мыслей:
В молодости столько бурь и тревог,
В молодости столько страсти,
Что я готов на любой из дорог
Проповедовать молодости счастье.
Молодость — слова прекраснее нет.
Только бы дали пожить.
Впереди меня ждёт вереница побед.
Хочется жить и любить.
А в этой жизни — прорве проклятой,
Ни в работе, ни в водке нет утешенья.
Нет утешенья в девчонке помятой.
Неужто случиться мечтаний крушенье.
Хочется жизни большой и красивой,
Хочется счастья плеск через край.
Мечтаю сменить цвет погона игривый
На театра огней расцветающий май.
Уж коли ты любишь, люби беспредельно,
Уж коль ненавидишь, то бей до конца.
А жить лишь бы жить, я считаю бесцельно.
Не стоит и выеденного яйца.
Мне нужно учиться, мне нужно искусство,
Мне нужен борьбы беспредельный поток,
Чтоб лет через тридцать сказать, оглянувшись,
Я много дал жизни и взял всё, что мог.
Новый 1945-й. Начальник разведотдела поздравляет меня с новым годом, вторым орденом и присвоением звания гвардии старший лейтенант.
Поздно ночью приходят Василий Курнешов и Зайдаль Лейбович. На протяжении двух часов они распекают меня за то, что я, по их мнению, стал сугубым индивидуалистом, эгоистом, что я начал замыкаться в себе, что я даже становлюсь педантом. Я слушаю их и лишь изредка задаю вопросы. Во многом они правы. Друзья замолкают. Вытаскиваю из-под кровати случайно добытую бутылку самогона. Молча распиваем. Первый тост за тех, кого нет с нами — это традиция.
12 января 1945 г. Прорыв. Силища несметная. Вперёд, вперёд, вперёд. День и ночь варимся в этом котле. Вот это дело, это жизнь. Чем больше надоедает война, тем яростнее сражаешься. Идём на прорыв. Прямо, на запад.
13 января. Еду на транспортёре. Навстречу движется подбитый танк. С танка машут:
— Вульфович! Стой! Стой!
Останавливаюсь. На броне сидит лейтенант с перебинтованной рукой и в изодранном комбинезоне. Спрашиваю, вынимая карту:
— Где сейчас ваши? — и хочу отметить местонахождение Зорькиного батальона.
— Идут на Коньске. Километрах в 30-ти отсюда. Немного южнее.
Спрашиваю, между прочим:
— Ну как там Зорька Нерославский?
— Часа два тому назад убили.
Кричу не своим голосом:
— Что!!!
— Не ори. Убили, говорю, человека. — И желваки забегали на скулах лейтенанта.
— Его?.. Как же это?.. — ненужный, дурацкий вопрос.
— Балванкой, наповал. Поезжай, там узнаешь. — И танк трогается.
А ведь Зорька был твёрдо убеждён, что останется живым в этой войне.
Едем. Медведев заряжает мне новенький трофейный парабеллум и считает запасные патроны — «21, 22, 23, 24». Все пригодятся. Я не вижу дорогу, перед глазами тёмносерые круги.
— Да, теперь все патроны пригодятся.
Так рождается ненависть.
Коньске, Александрув, Парадыз. Жмём по земле польской, обходя крупные населённые пункты.
С «собственными» немцами у меня свои счёты. Я сам их проверяю, прежде чем сдать в разведотдел. Так будет вернее. До Одера осталось 25–30 км. Маленький польский городок. Прошло всего несколько часов, как немцев вышибли из этого городка. Останавливаемся на несколько часов заправить машины и передохнуть.
Приехал в гости Наум Комм. Обедаем вместе. Прибегает Медведев.
— Товарищ гвардии старший лейтенант, наискосок хорошая маленькая квартирка и пианино. Пойдёмте вместе с Наумом.
Идём. К нам присоединяются ещё 5–6 бойцов и Василий Курнешов. Входим. На маленьком диванчике за столом сидит совершенно седая женщина. А лицо у неё довольно молодое. Она была очень красива, да и сейчас ещё… На её коленях лежат большие полотнища белого и красного материала. Она спокойно шьёт знамя польской республики.
— Здравствуйте.
Следует сдержанный ответ:
— День добрый, — а в глазах опаска и недоверие.
Я показываю рукой на фортепиано:
— Вы разрешите бойцу поиграть немного?
Она поджимает губы и нехотя достаёт из жакета маленький ключик. Протягивает мне. Её рука дрожит. Женщина склоняется над знаменем и не торопясь шьёт, шьёт, шьёт.
Наум разделся и сел к инструменту.
Его руки пробегают по клавишам лёгким ветерком. Несколько аккордов.
Останавливается, расстегивает ворот гимнастёрки и… руки его в волевом порыве устремляются по клавишам. Комната полна звуками торжественной мелодии шопеновского полонеза.
Я смотрю на женщину. Она не поднимает головы, но стежки сообразуются с ритмом мелодии. Хозяйка слушает.
Наум знает, что я очень люблю «Пер Гюнт» и играет песнь Сольвейг.
Медведев уселся в мягкое кресло, но, забыв о том, что надо быть солидным, раскрыл широко рот и самозабвенно слушает песню — Песню оплакивания любви.
Улеглась мелодия Грига. Наум задумывается. Вытирает руки… Решил…
Эмоциональный взрыв, необычайная экспрессия и темперамент. Руки летают по клавишам, и ещё не мелодия, а сонм звуков вихрем носится по комнате. И вот тема страдания и муки сильной и волевой натуры возникает на этом фоне. Она растёт, ширится и наконец становится величественно самостоятельной и цельной. Она достигает наивысшего напряжения. Больше нельзя. Большего человек выдержать не может. Вдруг резкий спад и тема начинает утихать…