День был жарким и солнечным. Широкая дорога пахла пылью и полынью, серебристо-зелеными кустиками росшей по обочине. Поля поспевающего ячменя подступали почти вплотную к дороге, шелестя высокими колосьями на теплом ветру. Этот шелест жизни, и безлюдная дорога, и огромное небо над зеленеющей долиной вдруг показались таким счастьем, что Хайям остановил мула и, опустившись на колени прямо в пыль, поблагодарил бога, что с ним случалось очень редко.
6. О ПОЛЬЗЕ СДУВАНИЯ ПЫЛИ
Громко постучали тяжелым кольцом в ворота.
— Здесь живет шейх Абу-л-Фатх ан-Найсабури?
— Йа аллах! — крикнул Хайям, предупреждая Зейнаб, что пришел чужой мужчина и ей надо закрыть лицо покрывалом.
Судя по тому, что незнакомец назвал его ан-Найсабури, он был арабом — персы говорят Нишапури.
— Я — ан-Найсабури, а ты кто, гость? Войди в дом и назови свое имя.
— Я — Икрам ибн Джамал из Багдада. И отец мой, и дед торговали бумагой. Наша семья поставляла ее Хунайну ибн Исхаку, Абу-Юсуфу аль-Кинди, Абу-Насру Фараби, Абу-ль-Ала Маарри.
— Вот как! Давно я не слышал столько прекрасных имен сразу!
— Наша лавка рядом с Бейт ал-Хикма.[20]
— Был я и там.
— И у нас тоже, имам хаджи. Тогда ты удостоил беседой моего отца, а я вам прислуживал. И ты взял стопку лучшей бумаги — бирюзовой и золотистой.
— У твоего отца шрам над правой бровью, и он, как суфий, бреет усы?
— Память твоя огромна, господин! Тогда отец сказал мне и старшему брату Ясиру: «Дети, каждый год в этот день давайте нищим по двенадцать дирхемов».
— Почему по двенадцать?
— Ты осчастливил наш дом в двенадцатый день месяца рамазана.
Хайям и гость прошли на айван, где Зейнаб уже постелила скатерть и накрыла завтрак.
— Что же привело тебя на чужбину?
— При халифе Мустаршиде многие торговцы бумагой обнищали, ибо спрос на нее упал, — воюют оружием, а не бумагой. Старший брат стал торговать хлопком и переехал в Миср, а я хотел, чтобы дело моих предков продлилось. И отец похвалил меня и сказал: «Икрам, поезжай в Найсабур. Там, где живет Доказательство истины, всегда будет нужна бумага». Я пришел со вчерашним караваном и утром поспешил к тебе.
— Ты рассказал хорошее, но чем я могу помочь твоей торговле? Я человек бедный.
— Имам, тебе не придется тратить, ты будешь только получать. В стене, возле ворот, есть удобная ниша. Пока я не приобрел дом, я бы хотел устроить там лавку, а тебе от меня будет плата — пятнадцать дирхемов каждый месяц.
— Это за место. А за шум?
— Ты шутишь, господин?
— Какие шутки! Отодвинь ухо ладонью и скажи мне, что ты слышишь?
Пока молодой торговец сидел, смешно оттопырив большое ухо, Хайям не спеша ел печеные баклажаны, фаршированные сладким перцем и луком.
— Я слышу только журчание воды в арыке и скрип дерева.
— И я это слышу. А когда ты сделаешь из моего дома лавку, у меня будет болеть голова от воплей покупателей, и мне придется каждый день пить отвар из зерен конопли, сильфия и мяты. А лекарство в наши дни стоит дорого. Кроме того, к тебе будут приходить поэты, а они не могут говорить как люди — им непременно надо выть или рычать. Неплохо иметь пятнадцать дирхемов, но тишина стоит дороже.
— Может быть, двадцать дирхемов вернут тебе спокойствие, господин?
— Ты прав, багдадец…
— Меня зовут Икрам ибн Джамал.
— Как бы тебя ни назвал отец, ты прав: чем больше дирхемов, тем спокойнее. И я не поверю, что ты желаешь зла старому человеку.
— Клянусь прахом отца, это так. Но назови свою цену, имам!
— Тридцать дирхемов и сто листов бумаги каждый месяц.
— Если багдадской или бухарской, я согласен.
— Самаркандской.
— Тогда тридцать листов, хотя и это мне в убыток.
— Тридцать самаркандской и сорок бухарской.
— Но это то же самое! — опешил ибн Джамал.
— Разве? Видишь, я уже не помню, что сказал минуту назад, и у меня начала болеть голова.
— Хорошо, хорошо, тридцать дирхемов и пятьдесят листов самаркандской бумаги — только из уважения к твоей мудрости и седине. Деньги я уплачу сейчас, а товар у меня сложен в караван-сарае.
Ибн Джамал достал шелковый позванивающий мешочек, положил на протянутую морщинистую ладонь. Хайям подивился верному расчету багдадца — в мешочке оказалось точно тридцать монет.
— Господин, если ты не возражаешь, я сегодня же пришлю двух каменщиков и плотника — надо оградить нишу кладкой в три кирпича, оштукатурить, выложить окно и дверной проем.
У Хайяма тоже нашлось дело в городе, и он вышел вместе с ибн Джамалом. Проходя мимо медресе, учитель с радостью увидел, что куча кирпичей уменьшилась и рабочий с распухшей щекой, перевязанной платком, складывает в тачку последние. Хайям захохотал. Багдадец с удивлением смотрел на него, а зеваки на них обоих.
— Ибн Джамал, то, что я тебе расскажу, удивительней приключений морехода Синдбада. Однажды в нашем медресе обвалилась стена, и я нанял каменщиков для ее ремонта. Неделю они работали, а оставшиеся после них кирпичи валялись здесь три года, став причиной моих бедствий. Из-за них я совсем охромел. И когда мое терпение истончилось, я помолился эмиру Абу-л-Абассу ибн Тахиру ибн ал-Хуссейну, чтобы он обрушил эти кирпичи на голову тех, кто их здесь бросил. Прошло семь месяцев — и, как ты видишь, куча убрана, а каменщик наказан. Теперь я верю, что эмир Хуссейн действительно святой, — сам подумай, сколько людей обращаются к нему с молитвой, если моя ждала очереди так долго.
Рабочий, не понимая, над чем все смеются, тоже захохотал, раскрывая рот, насколько позволяла повязка.
— Отец мне говорил, имам, что однажды твои слова дошли до самого аллаха.
— Я что-то не помню.
— Прости, я плохой рассказчик, но дело было так. Однажды ты сидел в саду и пил вино, дабы отвлечь себя от суетного мира. И вдруг поднялся страшный ветер, он вздымал тучи пыли, Гнул к земле деревья, валил на бок людей…
— Ну и ветер! — хмыкнул Хайям.
— Ураган! Он набросился на тебя и опрокинул чашу с вином. И тогда ты крикнул:
Ты разбил мой кувшин с вином, о господи!
Закрыл для меня врата наслаждения, о господи!
Ты пролил на землю пурпурное вино.
Да буду я проклят, может быть, ты пьян, о господи?!
Эти упреки дошли до ушей аллаха, вызвав его гнев. И аллах наказал тебя — перекосил твой рот и сковал язык немотой. Тогда ты, говорят, раскаялся, заплакал и взмолился:
Кто в мире не грешил, скажи?
Кто живет безгрешный, скажи?
Я совершаю зло, а ты воздаешь злом,—
Так какая же разница между нами? Скажи!
— Нет, такого случая я что-то не припомню, ибн Джамал, хотя книга моей жизни из какой только бумаги не сшита — белой, золотистой, пурпурной, голубой. Но знаешь, какое ужасное подозрение вкралось в мое сердце, когда я слушал твой рассказ?
— Не знаю, господин. Мой отец клялся — это истинная…
— Я не о том. Ты сам пишешь стихи?
Ибн Джамал поднял голову, разглядывая бирюзовый купол мечети.
— Так я и знал! — Хайям сплюнул на землю и растер плевок. — Клянусь, ты измарал сто тюков бумаги. Хотя где же и быть бумаге, как не у торговца бумагой. И конечно, ты считаешь себя лучше Рудаки?
— Пусть мне отрежут язык, если я хоть шепотом скажу такое. Как я могу даже в мыслях равнять себя с Адамом поэтов, если я только учусь делать первые шаги, и ноги мои разъезжаются, как у новорожденного верблюжонка.
— И кого же ты избрал себе в учителя? Назови их.
— Абу-л-Касим Фирдоуси, Абу-Шукур Балхи, Абу-ль-Ала Маарри, Насир-и-Хусроу и ты, мауляна[21] позволь мне тебя гак называть.