Народившись, шашечки магически окрашивали в свой цвет взволнованную действительность.
Но еще продолжался сон, и действительность радовалась последним минутам вольности. Водокачка, нисколько не уставшая за ночь, продолжала медленные, мерные засосы, доходившие до надрывных и визгливых всхлипов. Пожарная бочка присела в тени, по ее красному боку спешил муравей, направляясь к муравейнику, который переживал холокост из лета в лето. Пожарный же щит был украшен неприятно треугольными ведрами и пустыми петлями для предусмотрительно изъятого багра и неосмотрительно оставленного тупого топорика. Солнце вытапливало из сосен желтый жир, который подсыхал толстой стрекозьей корочкой. По каменным плитам спешил к леднику разнорабочий в халате цвета дымного неба. В кустах посвистывал карлик, на ступенях террасы спал бдительный кот.
Летние дни похожи, пролетают быстро и после вспоминаются как одно цветовое пятно, в котором смешались яркие краски. Шашечки тасуются и сливаются в радугу событий, но памятного мало, и если день отмечен каким-нибудь происшествием, редко – двумя, а чаще – ни одним, то это крупное везение, удача.
Горнист появился, хлопнув дверью двухэтажного салатного дома. Его голубой галстук сбился набок, пилотка была заломлена, а шорты – захватаны спереди. На сонном лице сохранялось приснившееся надменное раздражение. Горнист вздохнул, наполняя легкие запахами реки и сосновой хвои; расслабленно поднял горн, чтобы пробудить его зовом горностаю товарищей. Бархатная тряпка с трезубцем, вышитым мулине, расправилась и провисла. Вокруг все замерло, мальчик был магом на миг, который дарит если не жизнь, то право на бодрствование всему, что представало его недовольным глазам. Сигнала терпеливо ждала баскетбольная площадка, ждали застывшие в тумане купальни, а на отшибе, чтобы никому не мешать, тоже ждала и чадила кухонная труба.
– Подъем! Подъем! Вставай, а то убьем!
Но Малый Букер уже давно не спал. Он лежал, положив поверх одеяла руки, всерьез и многажды отбитые линейкой; урок пошел впрок, и он не прятал их даже во сне. Малый Букер зачарованно рассматривал притертые пеньки на досках потолка в спальне, которые в точности повторяли карту звездного неба. Во всяком случае, он сразу узнал в ней Ковш, а все остальное примыслил с беспечной натяжкой, подгоняя исключение под чудесное правило.
Слева ворочался Котомонов, с полуночи разукрашенный зубной пастой. На его груди покоился сапог, чье голенище было туго перетянуто бечевкой. Конец бечевки терялся под одеялом, старый трюк. Раздраженное пробуждение, метание снаряда в надежде сразить предполагаемого обидчика, который примется, ясное дело, ржать и гоготать громче прочих. И вслед за этим – болезненный полуотрыв причинных мест. Интересно, спускаются ли вниз, ближе к детству армейские шуточки грядущего, или они зачинаются во младенчестве и возносятся в будущее в виде ядовитых паров? Кто кого, короче говоря, учит жизни?
Букер лежал неподвижно: маленький, с низким лбом над пуговичными глазками, которые были вшиты глубоко в череп; с мощной челюстью, больше похожей на лопатку. Его называли Малым Букером из-за фамилии, которая была именно Букер, что делало излишними неизбежные аналогии с литературой; был еще Букер Большой, то есть папа.
О стекло билась муха – нет, оса, судя по особой монотонности и напряженности жужжания. Котомонов вздохнул, и Катыш-Латыш откликнулся ему томным стоном. Жижморф, не просыпаясь, начал чесаться. Одеяло ходило ходуном, и Малый Букер прислушивался к микроскопическим щелчкам, с которыми отскакивали корочки заживших расчесов.
Ему приснился необычный, яркий сон, от которого он, собственно говоря, и проснулся. Его ловил красивый, улыбчивый богатырь, а через секунду, если в снах существуют секунды, этот богатырь, голый, уже сам убегал от него, приседая и озорно оглядываясь. Малый Букер преследовал богатыря и пригоршнями швырял в загорелую спину сырой песок.
У богатыря, в остальном безупречно сложенного, была непропорционально крупная голова с гладко уложенными пластмассовыми волосами.
Малый Букер встряхнул головой и растопырил пальцы. Он и так знал, что до родительского Дня осталось недолго, но ему было приятно убедиться в этом воочию. Он загнул мизинец и прошептал: «Раз». Подтянул спохватившийся безымянный: «Два». Прервав счет на четырех, он вдруг подумал о шашечках и попытался вообразить, что будет, если каким-нибудь утром все четыре окажутся черными. Так не бывает, но вдруг? Тут не отделаться футболом и танцами. Наверно, весь отряд лишат чего-то более существенного. Например, родительского Дня.
От представленной картины Букера сковало льдом. Сосущая фантазия. Концерт подготовлен, столы накрыты, кладовые распахнуты, готовые к приему подарков. Приборы мигают огнями, шлемы откинуты. Отцы, нервничая, передают сыновьям сверкающие диски с бритвенной кромкой. И в это мгновение музыка замирает на кишечно-патефонной ноте, а из радиорубки передают убийственный Приказ Номер Один: «Распоряжением начальника лагеря „Бригантина“… за вопиющее несоблюдение… злостное нарушение и разгильдяйство…. запретить отряду „Тритоны“…»
– Блин, – пробормотал Котомонов, спросонья схватил сапог и швырнул его в угол.
Котомонов так заорал, что заглушил зычный горн, прозвучавший одновременно. Малый Букер вскочил, видя перед собой сплошные черные шашечки. Он говорил, он предупреждал, что надо устроить «велосипед», а лучше вообще обойтись обогащенным триколором из зубного тюбика.
Паулинов, по кличке Паук, трясучая морда, распахнул окно и стал звать на помощь.
Дроздофил и Аргумент бросились отвязывать веревку. Узел затянулся, Котомонов бестолково совал руки в трусы, прыгал и волочил сапог. Аргумент опрокинул его обратно на постель, а Дроздофил склонился, пытаясь подцепить петлю зубами.
Они, Дроздофил и Аргумент, были очень похожи друг на друга – одинаково тощие бестолочи, с черными зубами и выбритыми макушками.
Вожатый Миша, застегивая брюки, ворвался в палату. Неизвестно, о чем он подумал при виде Дроздофила, испуганно впившегося ртом в пах плачущего Котомонова.
– Тритоны, смирно! – гаркнул Миша и смахнул Дроздофила на пол.
Малый Букер автоматически вытянулся, продолжая лежать в постели.
– Перестань выть, – Миша распутал узел, быстро осмотрел Котомонова, хлопнул по плечу и двумя пальцами поднял сапог. – Чья идея?
Тритоны молчали. В дверь кто-то заглянул, и Миша, не глядя, лягнул ее ногой.
– Синяя шашка, – объявил вожатый, ни о чем больше не спрашивая. – Остался последний шаг. Нет, что это я – две синих шашки.
– Почему две-то, – прогундосил рыхлый и жадный Жижморф, которому стало обидно, благо на сей раз он ни в чем не участвовал.
Миша потряс сапогом:
– За поведение и за порядок. Это, по-твоему, порядок? Вещи разбросаны где попало.
Он повернулся, чтобы уйти, но задержался на пороге и поманил Котомонова.
– Быстро одеваться, – приказал он оставшимся.
В коридоре Миша присел перед пострадавшим на корточки и серьезно заглянул в его глаза.
– Здорово больно?
– Не, уже ничего.
– А то в медпункт.
– Не надо.
– Ну, смотри, – Миша кивнул. – Послушай, Котомонов. Я случайно на твои трусы посмотрел. Что это за белые пятна?
Котомонов мгновенно вспотел.
– Это мыло, наверно, – сказал он после паузы. – Я их стирал в умывалке, вода очень холодная.
– А что же в прачечную не сдал? – и Миша будто удивился. – У нас же есть прачечная.
Котомонов пожал плечами.
– Не знаю… Сам хотел.
– Молодец, что сам хотел, – Миша выпрямился и отвесил ему дружеский подзатыльник. – Иди в палату, одевайся.
– Ага, – Котомонов рванулся прочь.
– И вот что, – придержал его Миша. – Не ври никогда. Договорились? Не надо врать.
– Понял.
– «Есть» надо говорить, – Миша строго нахмурился.
– Есть, господин вожатый.
– Свободен.
Котомонов вернулся в палату. Там прибирали постели. Все были мрачные, и только Жижморф упоенно болтал о своих мячах, он очень любил футбол. Дома у него повсюду были мячи, горы надписанных мячей, иные даже с татуировками, из кожи каких-то людей. Отец Жижморфа разделял увлечение сына и, будучи ловким чучельником, готовил мячи из птиц и зверей. Судя по рассказу Жижморфа, все комнаты, кухня и коридор были забиты мячами. Словно какой-то чудовищный страус нанес ему в дом пестрых яиц. Это был инкубатор, в котором выращивались счастливые невидимые птицы, наполнявшие душу Жижморфа жадностью до новых и новых мячей.