Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А боец с белыми пролысинами на лбу, пошарив глазами по дну оврага, увидел недалеко от стожка промоину с водой и заторопился к ней, расстегивая на ходу ремень и снимая с него котелок.

Теперь уже всем было ясно, что это отбившийся от своих боец спрятался на день в дубнячок и сидел бы там, да, вероятно, жажда вынудила искать воды.

— А с ним, должно быть, раненый, — высказал предположение Худяков. — Для себя он ни в жизнь не пошел бы за водой.

Недокур скользнул из канавы по–звериному — от куста к кусту, а голый участок прошел волчьим набросом и встал за спиной бойца, пившего из котелка чистую родниковую воду. Голова его в редком седовато–грязном волосе дергалась при каждом глотке.

— Хенде хох, — со смехом, но неосторожно Недокур штыком ткнул бойца между лопаток — у того выпал и скатился в промоину котелок. Загремевшая посудина только на долю секунды отвлекла внимание Недокура, но боец с пролысинами в этот миг успел вскинуть свою винтовку и щелкнул спусковым крючком.

— Зараза! — выругался опешивший Недокур. — Ведь ты бы уложил меня, будь у тебя винтовка исправна.

— Говори по–людски, а то хо да хо, — опуская свою винтовку без затвора, заулыбался боец с пролысинами, и мертвенно–бледное лицо его начало отходить.

— Кляп тебе в горло, ведь ты бы захлестнул меня, — опять сказал Недокур, все еще удивляясь сноровке бойца.

— Куда денешься, мог и захлестнуть. — Боец сказал это просто, спокойно и, завернув рукав шинели, достал из промоины котелок, зачерпнул им воды, приговаривая: — Все, брат, я потерял: и винтовку, и пилотку, и документы, какие имелись. Это уж я тут подобрал котелок и винтовку. А тебя б я растянул заместо немца. Охотник я — не заходи с затылка, не балуй.

— Тут–то ты почему оказался?

— Сослуживца несу. Раненый он. Из–за реки несу. Скажи бы кто — не поверил.

— Как же тебя свои–то бросили?

— Да ты мне что допрос учиняешь? Никто никого не бросил.

Недокур, не зная, о чем говорить с этим опытным и, видать, сильным человеком, молчал и, томясь молчанием, поспешно шел за ним, увертываясь от цепких сучьев густого и по–осеннему неуютного дубнячка.

Раненый лежал на куче валежника и, когда к нему подошли, посмотрел своими больными, неясными глазами и начал облизывать сухие, распухшие от жара губы, не сознавая пи себя, ни окружающего.

— Так это же Охватов? — изумился Недокур.

— Он, Охватов. Давай–ка папоим его. У него, у сердяги, небось все нутро жаром выело. Под правую лопатку его звездануло. Молодой, оклемается. А наши, говоришь, недалеко?

— Километра два. Может, чуть больше. Вчера ему сам командир полка жал руку, а мы стояли да завидовали.

— То вчера было. Со вчерашнего дня будто год ахнул. Голову–то подними у него. Но–но. Мне этот парень во как дорог. Мы с ним в столовой всегда сидели рядом. Душевный человек он, хоть и молодой совсем.

Охватов долго не мог сделать первый глоток: вода скатывалась с губ, мочила тряпицы, которыми была забинтована его грудь.

— Попьет сейчас, и полегчает ему. А то как же, — ласково и заботливо, как мать, говорил Урусов и кривым когтистым пальцем раздвигал губы Охватова, лил из котелка за щеку ему. Наконец Охватов проглотил три или четыре глотка и, открыв глаза, забегал ими бессмысленно и жалко:

— Девки все… все девки ругаются и ругаются.

В сумерки пошел дождь, шумный и крупный. Одежда на бойцах вмиг набрякла и остыла. Но дождю все радовались как хорошему знамению: дождь перед дорогой к добру. Полк, оградившись усиленными подвижными заставами, стремительно, без привалов пошел к фронту. На рысях следом за колоннами батальонов шел громоздкий и тяжелый обоз.

Все ближе и ближе стучала передовая, и бойцы впервые с нетерпением ожидали ночного боя, видя в нем главную задачу жизни.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Под Глазовкой, где стоял полк Заварухина, немцы из похоронной команды собирали трупы своих солдат. Каждого хоронили в отдельной могиле, каждому ставили низенький короткорукий крест из широких досок. На каждый крест надевали каску, а на могильный холмик клали ветки с увядшими листьями клена или дуба. Для семи офицеров могилы выкопали поглубже на западной стороне кладбища — ближе к родине. Двух капитанов положили в легкие сборные гробы, завернули в гофрированную бумагу, а холмики обнесли березовой оградкой.

Все это делалось неторопливо, основательно, по–домашнему.

Начальник похоронной команды, он же помощник полкового капельмейстера, набожный старик Курт Мольтке вечером писал своей старой супруге в Дуйсбург:

«Милая Гертруда! Судьба сурово распорядилась мною. Бог весть откуда у меня берутся силы, чтобы жить и что–то еще делать. Разве кто–нибудь ждал всего того, что происходит?! Русские с бессмысленной жестокостью защищают свои земли, погибают бессчетно, как мухи, но и наши гибнут в непредвиденных размерах. Каждый шаг наш куплен очень дорогой ценой для отечества. Все мы знали, что Киев, Смоленск и Москва унесут тысячи молодых жизней, знали, что Германия станет от этого бедней и печальней, но то, что происходит здесь, не поддается осмыслению.

Сегодня мы работали как лошади. И когда к вечеру я оглядел новое кладбище, мне показалось, что здесь похоронена вся Германия. И это не под Смоленском. Нет. Это где–то среди холмов, возле какой–то убогой деревушки, у которой даже нет своего имени. Но этот дикий фанатизм — я нахожу — очень дорого обойдется русским.

Наши солдаты освирепели, и надеяться России просто не на что: милость и великодушие, свойственные победителям, вряд ли заговорят в их ожесточившихся сердцах. Да будет так! Господь бог — молюсь тому — не осудит пас…»

Солдаты, менявшие колесо у автофургона, начали громко переговариваться, застучали ключами, отвратительно заскрипел ворот домкрата, и Курт Мольтке вынужден был прервать письмо в родной Дуйсбург. Он положил тонкую, продавленную жестким пером бумажку в нагрудный карман и по стремянке спустился на землю.

Сорокалетний крепыш Краузе, всегда беспечный, как ребенок, обнажив впалый живот с крупным, слегка вдавленным пупом, стоял на руках на запасном скате и пробовал его упругость. Двое других смеялись над Краузе, а третий норовил ткнуть его в живот мазутным пальцем. Курт поглядел на опрокинутое и налившееся кровью лицо Краузе, на его подковообразную челюсть и неопределенно, но успокаиваясь, подумал: «Дети и дети. А может, так и должно быть. Не слезы и не молитвы нужны богу, а дела наши…»

По дороге на Мещовск и Калугу двигалась бесконечная колонна автомашин, бронетранспортеров, тяжелых мотоциклов. Обочиной, целиной, закиданные грязью ломовики тянули пушки старых систем. На лафете одной из них среди тюков сена и мешков сидел юноша–солдат с аккордеоном на коленях и играл «Венгерские танцы» Брамса. Мольтке сразу определил, что «истого шубертианца» исполнял опытный музыкант, и заторопился к дороге, желая, чтобы юноша, пока хорошо можно слышать, сыграл танец си бемоль мажор. И оттого, что среди тоскливо — черных и измоченных полей зазвучал вдруг Брамс, и оттого, что артиллерийская упряжка удаляется и аккордеонист не успеет сыграть самый задушевный танец си бемоль мажор, у Мольтке опять закипели на сердце слезы; никогда, казалось ему, он не переживал такой тоски по родному дедовскому Рейну, и никогда прежде не была ему так ненавистна мокрая чужая земля. «Бог мой, они ничего не знают», — опять неопределенно подумал Мольтке, и у него предательски отвисла и затряслась челюсть. Чтобы не всхлипнуть, он прикусил губу и с жалостью к себе почувствовал под зубами плохо пробритую щетину.

Артиллерийская упряжка уже спустилась к мосту, и музыка совсем пропала в гуле моторов, а Мольтке все глядел на дорогу невидящими глазами. «Как мы ее плохо знаем, эту непостижимо огромную Россию, — ясно подумал Мольтке, возвращаясь к фургону, и вдруг ему послышались трепетно–радостные звуки брамсовского танца си бемоль мажор; он оглянулся, ничего не увидел и тоскливо вспомнил, что от недосыпания и плохой воды у него надоедливо и мерзко слезятся глаза. — Проклятая, постылая страна! — с нарастающей злостью выругался Мольтке. — Дома же никогда этого не было».

51
{"b":"251585","o":1}