Разгромить рейхсканцелярию, водрузить красный флаг над рейхстагом, и только?.. Снять часовых с вышек Бухенвальда и Освенцима, распахнуть ворота, выпустить узников и уйти?
Расчистить дорогу тем, кто заключал союзы с Гитлером, натравливал его на Россию, — трусам, коллаборационистам, антисоветчикам? Позволить им снова сесть на шею своим народам? Уйти, не дождавшись, когда эти народы скажут свое слово, когда сами решат, как им шить дальше?
Наверное, и обо всем этом я тогда еще не думал. Меня просто возмущала, бесила ложь, которую о нас писали…
Среди фотографий, которыми пестрели английские и американские газеты, главное место занимали снимки, запечатлевшие прибытие Трумэна и Черчилля. Но много было и других: фотографии развалин Берлина, «черного рынка» у Бранденбургских ворот, советских танков, угрожающе нацеливших на читателя стволы своих пушек…
На одной из фотографий советский солдат восседал возле полевой кухни и протягивал миску стоявшему в очереди немцу. То ли из-за неудачного ракурса, то ли из-за специально нанесенной ретуши, то ли потому, что у солдата и в самом деле было неприятное лицо с маленькими глазками, низким лбом и непомерно крупным носом, но выглядел он отталкивающе. Жалкому, закутанному в тряпье немцу он подавал еду с брезгливой и в то же время злорадной усмешкой. Поистине надо было затратить немало усилий, чтобы найти такую натуру и так запечатлеть всю эту сцену.
Подпись к фотографии гласила:
ЧЕЧЕВИЧНАЯ ПОХЛЕБКА — ДЕШЕВАЯ КОМ —
ПЕНСАЦИЯ, КОТОРУЮ ПЛАТЯТ РУССКИЕ ЗА РАЗ —
РУШЕННЫЙ ИМИ БЕРЛИН.
Это было отвратительное, злое фото. Оно в отталкивающем виде представляло советского солдата в Берлине, а бесплатную раздачу пищи берлинскому населению Красной Армией изображало как брезгливую подачку. К тому же эта подлая провокационная подпись!
Но окончательно ошеломленным я почувствовал себя, прочитав: «Фото Чарльза А. Брайта».
Если бы в эту минуту Брайт оказался рядом со мной, я бы смазал ему по физиономии. У меня было такое чувство, будто меня предали, будто один из моих боевых товарищей во время атаки неожиданно выстрелил мне в спину.
В сущности, у меня не было никаких оснований считать Брайта своим боевым товарищем. Ведь я его совсем не знал, хотя и питал к нему безотчетную симпатию. Его политические взгляды были мне неизвестны.
«Рубаха — парень!..», «Душа нараспашку!..» — повторял я про себя. Мое ожесточение все возрастало. Это была злоба не только на Брайта, но и на себя самого. «Обрадовался! Нашел друга — союзника! Отдал свой фотоаппарат! Может быть, именно в тот день, когда я выручил его на аэродроме, он и начал рыскать по Берлину в поисках такого „сюжета“! Сволочь!..»
«А что, если фото принадлежит другому Брайту?» — подумал я. Ведь имя «Чарльз», «Чарли» не менее распространено в Америке, чем «Иван» в России! Второго имени Брайта, обозначенного в газете инициалом "А", я не знал.
Что же касается фамилии, то, вероятно, в Штатах найдется немало Брайтов. Может быть, фотография принадлежит все-таки не «моему» Чарли?..
Пока я размышлял об этом, в коридоре послышались голоса. Дверь у меня за спиной раскрылась, и в комнату ввалились американцы и англичане с журналистскими обозначениями на погонах. Они подошли к столам, на которых лежали газеты. На меня никто не обращал внимания, хотя я был здесь единственным человеком в гражданской одежде.
— Хай! — услышал я чей — то приветственный возглас. — Это же тот самый русский парень, который…
Голос показался мне знакомым.
Подняв голову, я увидел высокого худого человека средних лет с волосами, подстриженными ежиком, и сразу узнал в нем одного из тех журналистов, которых Стюарт притащил вчера к нашему столику.
— Хэлло, сэр! — дружелюбно произнес длинный и весело повторил: — Это тот самый русский, который сцепился вчера со Стюартом!
Я сразу оказался в центре внимания.
— Добрый день, джентльмены, — пробормотал я и встал, чтобы уйти.
Журналист в английской военной форме протянул мне руку и сказал:
— Меня зовут Холмс. А вас?
— Воронов, — ответил я, поневоле протягивая ему руку.
— Вы были на брифинге? — продолжал Холмс. — Я что-то вас не заметил.
— Не был.
— Ничего не потеряли. Разве что не услышали, как мы разделывали Росса.
— Кто такой Росс?
— Пресс-секретарь президента. Кормил нас кашей из общих фраз. Черт знает что такое…
— Отсутствие информации не помешало, однако, сочинить всю эту кучу вранья, — резко сказал я, указывая на лежавшие передо мной газеты.
В комнате стало тихо.
— Вы хотите сказать, — нерешительно проговорил Холмс, — что мы…
— Бот именно! — прервал я его и направился к выходу.
Но дверь раскрылась, и на пороге показался Брайт.
Увидев меня, он широко улыбнулся.
— Хэлло, Майкл-беби, — воскликнул он. — Не ожидал встретить тебя здесь!
Он тряс мою руку, будто хотел оторвать ее.
— Мальчики, вы видели мои снимки? — громко спросил Брайт. — Если бы не Майкл, я не сделал бы пи одного! Я разбил камеру, а он отдал мне свою! В бар, Майкл! Мы идем с тобой в бар!
— Никуда я не пойду, — угрюмо сказал я и, высвободив наконец руку, вышел из комнаты.
Брайт догнал меня в коридоре.
— В чем дело, Майкл? — ветревоженно спросил он. — Идем в бар. Я куплю тебе пару виски…
По-английски слово «куплю» звучало уместно. Но я им воспользовался.
— Тебя самого уже купили! — ответил я и ускорил шаг, чтобы отвязаться от Брайта.
— Что ты хочешь этим сказать? — растерянно пробормотал Брайт, не отставая от меня.
Я остановился.
— Как тебя зовут? — спросил я. — Полностью.
— Чарльз Аллен Брайт.
«Фото Чарльза А. Брайта», — повторил я про себя строчку в газете.
— Все ясно. Вопросов больше не имею. — Я повернулся и еще быстрее пошел к лестнице.
— Ты куда сейчас едешь? В Бабельсберг? — крикнул мне вдогонку Брайт.
В этом его вопросе мне почудился двойной смысл: он как бы снова упрекал меня, что я живу в Бабельсберге, в то время как иностранных журналистов туда не пускают.
— Я живу в Потсдаме и еду в Потсдам, — резко сказал я.
Шаги за моей спиной смолкли. Очевидно, Брайт наконец отстал…
Сейчас я был одержим одной мыслью: как можно скорее написать статью, в КОТОРОЙ ответить всем этим новорам, сульцбергерам и брайтам.
Я решил, что поеду к Вольфам, — там спокойнее, чем в Бабельсберге, — и засяду за работу.
Опустившись на переднее сиденье «эмки», я сказал:
— В Потсдам, старшина. Шопенгауэр, восемь.
Несколько минут мы ехали молча.
— Расстроены чем, товарищ майор? — неожиданно спросил старшина.
Он внимательно следил за дорогой. У него было сосредоточенное, типично русское лицо немолодого крестьянина.
Я ощутил теплое чувство к этому человеку. Именно с такими людьми прошагал я четыре года по дорогам войны…
— Как вас зовут, старшина? — спросил я,
— Фамилия? — откликнулся он. — Гвоздков.
— Я имя спрашиваю. И отчество.
— Алексеем Петровичем на гражданке звали.
— Всю войну шоферили, Алексей Петрович?
— Зачем всю войну? Два года на танке версты мерил, На «Климе», а потом на «тридцатьчетверке».
— Теперь, значит, с гусениц на колеса?
— Теперь мир, товарищ майор. Чего же танками землю давить? Она и так еле дышит — чуть не до самой сердцевины продавлена…
— Мир, говорите?
— А как же? — Старшина посмотрел на меня с удивлением. — А зачем же люди собрались? Ну, в Бабеле этом? Или сомневаетесь?
В голосе его послышалась тревога.
— Нет, старшина, не сомневаюсь, — сказал я, думая о своем. — Только сволочей, оказывается, еще в мире много.
— Это верно, — согласился Гвоздков. — Их и на войне смерть миловала. Больше хороших выбирала.
Но слова его доносились до меня как бы издалека. Я думал о своей будущей статье.
Итак, что же я могу противопоставить лжи западных газет? Что, кроме утверждения, что они лгут? Ну хорошо, об освобождении Европы, о целях, с которыми туда вступили наши войска, я могу писать как участник похода.