— Вы не правы, маршал! — воскликнул Гарриман. — Неужели вам не ясно, что, направив в Москву Гарри Гопкинса президент Трумэн не случайно выбрал человека, который не только был близок к покойному президенту, по известен как один из поборников политики сотрудничества с Советским Союзом? Президент Трумэн послал Гопкинса именно потому, что знал: с ним вы будете говорить с той прямотой, которую, как мы все знаем, вы так любите!
Сталин перевел свой взгляд с Гопкинса на Гарримана и поглядел на него внимательными, немигающими глазами.
— Да, — негромко сказал он. — Я люблю прямоту и откровенность. Потому прошу и вас быть откровенным. Господин Гопкинс утверждает, что причина охлаждения к нам со стороны Соединенных Штатов кроется в проблеме Польши. Но почему это охлаждение произошло, как только Германия была побеждена и вам, американцам, стало казаться, что русские уже больше не нужны?
Хотя Сталин говорил, почти не повышая голоса, но в его словах столь явно прозвучали гнев и горечь, что американцы растерянно молчали.
Наконец Гопкинс сказал:
— Мне больно выслушивать такие подозрения. Поверьте, они необоснованны! Что же касается Польши, то у меня нет никакого права решать эту проблему. Я просто хотел пояснить, что польский вопрос стал для американского общественного мнения как бы символом нашей способности решать те или иные проблемы вместе с Советским Союзом. Сама по себе Польша для нас особой роли не играет. Проблема имеет для нас скорее нравственную сторону, чем политическую.
— Нравственную? — с нарочитым удивлением переспросил Сталин. — Что ж, это очень удобная позиция, господин Гопкинс: заслоняться то общественным мнением, то нравственностью. Кто же отныне будет решать, что нравственно, а что нет? Соединенные Штаты? Но ведь невозможно соединить в одном лице функции президента и папы римского.
— Президент Соединенных Штатов никогда не имел подобных намерений, — возразил Гопкинс.
— Прошу извинить меня, — с затаенной усмешкой произнес Сталин. — Я не имел в виду конкретного американского президента. Я просто использовал некий символ. Еще мне хочется сказать, — уже без всякой иронии и даже с оттенком сердечности продолжал Сталин, — что я далек от предположения, будто господин Гопкинс умышленно хочет прятаться за американское общественное мнение. Я знаю, что он честный и откровенный человек.
С этими словами Сталин, опираясь на край стола, стал подниматься.
Встали со своих мест и все остальные.
Гопкинс выходил из комнаты последним. На самом пороге он задержался. Сталин и его переводчик стояли в нескольких шагах от двери.
Гопкинс подошел к Сталину и тихо спросил:
— Неужели здание дружбы, заложенное вами и президентом Рузвельтом, дает серьезную трещину?
— Если это и так, то нашей вины в том нет, — ответил Сталин.
— Я очень болен, господин маршал, — с грустью сказал Гопкинс. — Для меня нестерпима мысль, что это здание, в фундаменте которого есть и мои камни, становится неустойчивым. Скажите положа руку на сердце: вы считаете возможным, чтобы теперь, когда наступил мир, отношения между нашими странами остались такими же, как и тогда, когда у нас был общий враг?
— Я считаю это не только возможным, но и необходимым, — убежденно ответил Сталин.
— Тогда последний вопрос. Люди не вечны. Вы уверены, что другие… ну, те, что придут после нас, будут придерживаться вашей точки зрения?
— Если говорить о нашей стране, — ответил Сталин, — то да, уверен. Не потому, что это точка зрения моя, а потому, что ее диктует сама жизнь.
— Спасибо, — сказал Гопкинс, — сегодня мне легче будет заснуть. До свидания, до следующей встречи.
Он протянул Сталину руку.
«Вот так…» — подумал Сталин, мысленно восстанавливая все детали своей недавней беседы с Гопкинсом.
Время текло медленно. Два или три раза в вагон заходил Молотов с шифровками, только что полученными из Москвы и Берлина. Радиостанция поезда работала непрерывно. На некоторые из телеграмм Сталин тут же диктовал короткие ответы. Вскоре после ухода Молотова его старший помощник Подцероб приносил эти ответы на подпись.
Пообедал Сталин в одиночестве. Все остальное время стоял у окна…
Иногда на станционных разъездах Сталин видел встречные поезда. С передних площадок паровозов на Сталина глядели его же портреты. Уже в маршальской форме.
Только лицо на этих портретах оставалось молодым, таким, каким было до войны. Черные усы. Черные брови.
Черные волосы…
— Время! — с несвойственной ему грустной интонацией тихо проговорил Сталин. Он сознавал, что война не прошла для него бесследно. Он быстро стареет. Иногда сдает сердце. Врачи, к которым Сталин никогда не любил обращаться, неопределенно и вместе с тем успокаивающе говорят: «Сосуды!..»
«Мне нужно еще несколько лет! — подумал Сталин. — Хотя бы год! Выиграть еще одну битву, добиться еще одной победы, может быть не менее важной, чем уже достигнутая… И тогда…»
Наступал вечер. Сквозь зеркальное стекло уже трудно было что-нибудь разглядеть. Но Сталин по-прежнему стоял у окна, поглощенный своими мыслями…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
КЕМ ОН ПРОСНЕТСЯ ЗАВТРА?..
Аэродром в Гатове отделяли от Бабельсберга не более пятнадцати километров. До предоставленной ему резиденции машина домчала Трумэна в считанные минуты. Бросив беглый взгляд на облицованный желтой штукатуркой трехэтажный особняк, где ему предстояло жить в течение ближайших двух недель, Трумэн тотчас назвал его «малым Белым домом».
Осмотрев «малый Белый дом», Трумэн взял себе верхний этаж. Нижние он предоставил государственному секретарю Джеймсу Бирнсу и своей многочисленной охране.
Адмиралу Леги, пресс-секретарю президента Чарльзу Россу, дипломату и переводчику Болену предстояло поселиться в небольшом домике, примыкавшем к особняку.
«Малый Белый дом» в Бабельсберге, на Кайзерштрассе, 2, видимыми и незримыми нитями — телеграфными и телефонными проводами, подводным кабелем, радиоволнами — был связан с Франкфуртом-на-Майне, где располагалась ставка Эйзенхауэра, Вашингтоном, Дальним Востоком. При желании Трумэн мог позвонить даже в свой родной Индепенденс.
Бирнс и другие высокопоставленные американцы, сопровождавшие Трумэна, еще не прибыли, — самолеты типа «С-54», на которых они летели, поднялись в воздух несколько позже «Священной коровы». После осмотра «малого Белого дома», президент вызвал к себе Гарримана и генерала Паркса, ответственного за размещение американской делегации.
Трумэна больше всего интересовали два вопроса: прибыл ли Сталин и есть ли какие-нибудь известия из Вашингтона?
Ответы на оба вопроса были отрицательными. Как удалось выяснить в советском протокольном отделе, Сталина ожидают завтра. Узнать точный час и место прибытия, как всегда у русских, было невозможно. Из Вашингтона же, кроме обычной, так сказать рутинной, информации, ничто не поступало.
Собственно, другого ответа на второй вопрос Трумэн и не ждал. В течение девяти дней своего морского путешествия он был постоянно связан по радио с Вашингтоном. Сообщения от генерала Гровса он приказал доставлять ему в адмиральскую каюту в любое время, даже если бы они пришли глубокой ночью.
Перед тем как покинуть Вашингтон, Трумэн в последний раз выслушал доклад комитета, назначенного им для руководства завершающим этапом Манхэттенского проекта.
Гровс заявил, что все идет нормально. Испытание предполагалось провести пятнадцатого, самое позднее шестнадцатого июля. Следовательно, президент будет осведомлен о его результатах либо накануне Конференции в Потсдаме, либо в первый же ее день.
Тогда это заявление успокоило Трумэна. Понравилось ему и то, что предстоящему испытанию дали кодовое название «Тринити», то есть «Троица». Тем самым как бы испрашивалось благословение божье на «взрывчатку», с помощью которой, по выражению Бирнса, можно «взорвать весь мир», Местом для испытания был избран малонаселенный район Аламогордо, в нескольких десятках километрах от Лос-Аламоса, в штате Нью-Мексико. В самом Лос-Аламосе долгое время велись подготовительные работы. Несмотря на всю их засекреченность, они все же могли привлечь внимание. Трумэн согласился, что Лос-Аламос как место испытания не подходил, — взрыв неизбежно вызвал бы догадки о характере производимых работ.