…На третьем заседании, открывшемся 19 июля, Трумэн чувствовал себя в роли наблюдателя. Он как бы держал в руках весы, на которые Черчилль и Сталин поочередно бросали гири самого разного веса. Стрелка весов вздрагивала, склонялась то влево, то вправо, то застревала на мертвой точке посредине шкалы.
Едва заседание открылось, Черчилль произнес очередную длинную речь
— Вчера, — начал он, — генералиссимус поднял на нашем заседании вопрос об инциденте на греко-албанской границе…
По залу прошло легкое движение. Никто не слышал, чтобы Сталин вчера сказал об этом хоть одно слово. Генеральный секретарь советской делегации Новиков, проверяя память, листал вчерашние протоколы.
Возникшее в зале недоумение не смутило Черчилля
— Мы навели соответствующие справки, — продолжал он, — но не слыхали о том, чтобы там происходили бои.
Не обращая внимания на недоуменные взгляды присутствующих, Черчилль стал пространно доказывать, что никакого инцидента, в сущности, не было, что имели место лишь небольшие перестрелки и что греческих полевых частей в этом районе почти нет, в то время как по другую сторону границы сосредоточены десятки албанских, югославских и болгарских дивизий.
Дав Черчиллю выговориться, Сталин спокойно сказал, что произошло недоразумение: такого вопроса он на Конференции не ставил, а упомянул о нем в частной беседе и не считает нужным обсуждать его на Конференции.
Только тогда Черчилль понял, что память сыграла с ним злую шутку. Вчера, после заседания «Большой тройки», он был приглашен к Сталину на ужин. Вернувшись, Черчилль долго рассказывал Морану, как принял его маршал Сталин (за глаза он продолжал называть Сталина маршалом), как подарил ему коробку сигар и как, судя по всему, искренне желал его победы на выборах. Тоном победителя Черчилль рассказывал, что Сталин твердо обещал провести подлинно демократические выборы во всех странах, освобожденных Красной Армией, и заверил, что Советский Союз но имеет никакого намерения «советизировать» Европу.
Единственное, что не понравилось Черчиллю, — это музыка. В то время как другие восхищались игрой специально приглашенных из Москвы пианистов Гилельса и Софроницкого, скрипачки Бариновой и виолончелистки Козолуповой, Черчилль заявил, что предпочел бы хороший военный оркестр.
Об инциденте на греко-албанской границе — теперь Черчилль вспомнил это — Сталин упомянул лишь в застольном разговоре. Поднимать этот вопрос на заседании «Большой тройки», конечно, не следовало.
— Я согласен с генералиссимусом, — ворчливо сказал Черчилль, — что этот вопрос не обсуждался на заседании. Однако, — добавил он, стараясь придать своему тону оттенок воинственности, — если этот вопрос будет поставлен в порядок дня, мы готовы его обсудить.
Сталин вопросительно посмотрел на Трумэна, как бы спрашивая: неужели Черчиллю и на этот раз удастся увести Конференцию в сторону?
Докладывать на сегодняшнем заседании должен был Идеи. Трумэн с раздражением подумал, что английский премьер, видимо, решил перебежать дорогу собственному министру иностранных дел — так велико было желание Черчилля снова внести беспорядок в работу Конференции.
В конце концов этому надо было положить предел.
Тоном выговора, с осуждением глядя на Черчилля, Трумэн заявил, что Конференция не намерена обсуждать вопрос, поднятый главой английской делегации, и предоставил слово Идену.
Доклад английского министра иностранных дел разочаровал президента. Это был чисто протокольный доклад, из него следовало, что на сегодняшнем подготовительном совещании министры продолжали редактировать политическую часть соглашения о тех принципах, которыми необходимо руководствоваться при обращении с Германией в период первоначального контроля, занимались вопросом о Польше и передали его в редакционную подкомиссию. Министры выражают надежду, что на завтрашнем заседании этот вопрос можно будет наконец обсудить. Сегодняшнее заседание Конференции предлагается посвятить германскому военному и торговому флоту, Испании, Югославии, выполнению ялтинских решений об освобожденной Европе.
Трумэн слушал Идена нахмурившись. Бирнс уже подготовил президента к тому, что доклад британского министра не вызовет у него ничего, кроме скуки и разочарования. Теперь, когда этот доклад был сделан, Трумэн с горечью подумал, что председательствование на Конференции до сих пор ничего ему не принесло. Он чувствовал себя как капитан корабля, команда которого вышла из подчинения и делала все, что ей заблагорассудится, навигационные приборы сломались, и предвидеть какие-либо перемены стало невозможно. В разговоре с Бирнсом Трумэн уже высказал резкое недовольство ходом подготовительных совещаний. Два раунда Конференции не принесли никаких выгод Западу. А ведь вчерашний раунд, подчеркнул Трумэн, должен был стать «американским», поскольку докладчиком являлся Бирнс.
Бирнс резонно возразил ему, что иметь дело с Молотовым — значит примерно то же, что биться головой о гранитную стену. Советский министр блокировал все попытки Бирнса провести такие решения, которые предопределили бы исход Конференции, запланированный еще на «Аугусте». Что касается Идена, то он, видимо, полностью зависел от переменчивых настроений своего премьера и предпочитал наблюдать. В лучшем случае он осторожно, но отнюдь не категорически поддерживал американские позиции.
Бирнс пытался убедить Трумэна, что на вчерашнем заседании ему как докладчику удалось добиться серьезной победы. Результаты ее, утверждал он, непременно скажутся, когда речь пойдет о странах Восточной Европы: Сталин согласился поставить их в один ряд с Италией! Однако все это мало утешало президента.
Безучастно слушая Идена, Трумэн вновь и вновь обращался мыслями к тому, что неизменно поддерживало его все последние дни, — к телеграмме Гаррисона. Вспомнив о ней, Трумэн ощутил прилив сил. «Собственно говоря, — подумал он, — Сталин добивается только одного: чтобы эта Конференция в новых, послевоенных условиях подтвердила то, что ему удалось выторговать у Рузвельта в Ялте. Черчилль не меньше, чем я, хочет перечеркнуть Ялту, но явно не знает, как это сделать. Все свои надежды он возлагает на меня. Что ж, недалек тот час, когда я, кажется, сумею их оправдать». Трумэн решительно выпрямился.
— Итак, — сказал он, — насколько я понял мистера Идена, среди тех немногих вопросов, которые нам сегодня предстоит обсудить, наиболее конкретным является вопрос о германском флоте. Но прежде чем решать этот вопрос, мы должны, мне кажется, ответить на другой: что считать военными трофеями, а что — репарациями. Если торговый флот является предметом репараций, то и обсуждать его надо тогда, когда пойдет речь о репарациях. Я проявляю особый интерес к торговому флоту Германии, потому что, может быть, его удастся использовать в войне против Японии…
Произнеся эту речь, Трумэн тотчас понял, что допустил ошибку. В качестве председателя ему следовало сразу после доклада Идена заявить, что, если Конференция, не решив ни одного из главных вопросов, сосредоточится на второстепенных — таких, например, как судьба германского торгового флота, — она может продолжаться бесконечно. Надо было констатировать, что сегодняшняя повестка дня министрами не подготовлена, дать им еще сутки и потребовать, чтобы на завтрашнем заседании были обсуждены главные вопросы: об экономическом будущем Германии, о Польше, о мирном урегулировании и конечно нее о выполнении ялтинской Декларации об освобожденной Европе. Но все это Трумэн понял слишком поздно. Своей речью он уже включился в обсуждение вопросов, предложенных Иденом, и тем самым предопределил дальнейший ход заседания.
Выслушав Трумэна, Сталин сказал, что военный флот, как и всякое вооружение, должен рассматриваться как трофей. Условия капитуляции Германии таковы, что военный флот должен быть разоружен и сдан. Что же касается торгового флота, то можно поставить вопрос о том, является ли он трофеем или подлежит включению в репарации.
Черчилль, который издавна считал себя крупным специалистом в военно-морских делах, прочитав целую лекцию о разнице между надводным и подводным флотом. Сталин, видимо, не придал ей особого значения. Обращаясь к Трумэну, он сказал, что глубоко сочувствует идее использования германского торгового флота в борьбе против Японии, но хотел бы, чтобы Конференция ясно и недвусмысленно подтвердила право Советского Союза на третью часть военно-морского и торгового флота Германии.