Глаза отца Лайона потеплели.
— Бог да благословит вас, Джимми, — произнес он, называя Кента, как и раньше, уменьшительным именем. — И я думаю, Господь многое простит вам, если у вас достанет духа просить его об этом.
— Я уже прощен, — отозвался Кент, глядя в окно. — Я это чувствую. Я знаю это, mon pere.
Миссионер беззвучно молился. Он знал, что Кент принадлежит. другой вере, и не предлагал ему того, что предложил бы своему единоверцу. Минуту спустя миссионер встал со стула и взглянул на Кента. Он увидел перед собой открытое лицо человека, которого знал много лет, привычный взгляд серых глаз, без тени страха в них, и улыбку, такую же, как прежде.
— Я хочу просить вас о серьезной услуге, mon pere, — обратился Кент к миссионеру. — Если мне суждено прожить еще день, то пусть в этот день никто не напоминает мне, что я умираю. Если у меня еще остались друзья, пусть они навестят меня, поговорят со мной, пошутят. Я хотел бы выкурить мою трубку. Не худо было бы, если бы вы прислали мне коробочку сигар. Кардиган не станет возражать. Можете вы это устроить? Вас послушают. И, пожалуйста, пока вы не ушли, попросите, чтобы мою кровать подвинули поближе к окну.
В тишине отец Лайон закончил свою молитву. Затем, не в силах больше сдерживать душевный порыв и непреодолимое желание испросить у своего Бога немного милости к умирающему, он произнес:
— Скажите, мальчик мой, вы ведь жалеете о содеянном? Вы раскаиваетесь, что убили Джона Баркли?
— Мне не в чем раскаиваться, — ответил Кент. — Что сделано, то сделано. Не забудьте про сигары, mon pere.
— Не забуду, конечно, — ответил маленький миссионер и пошел к выходу.
Когда дверь за ним закрылась, улыбка вновь заиграла на лице Кента. Он тихо рассмеялся, и тут же предательские капельки крови выступили у него на губах. Игра сыграна! Самое забавное, что никто никогда не будет знать правды. Кроме него… и, может быть, еще одного человека.
Глава 2
За окном была весна, потрясающая северная весна. Кент упивался ею, несмотря на неослабевающую хватку смерти в груди. Взором своим он пытался окинуть обширные пространства лежащего за окном мира, который еще совсем недавно принадлежал ему.
Кент вспомнил, что именно он предложил Кардигану построить «его больницу» на этом пригорке. Отсюда открывался вид и на реку, и на поселок. Больница представляла собой грубое некрашеное строение, сложенное из неструганых бревен, которые все еще источали приятный запах ели. Аромат этот вселял в людей радость и надежду. Серебристые сучковатые стены, на которых местами выступила золотисто–коричневая смола, свидетельствовали о том, что жизнь продолжается: прилетали дятлы и долбили бревна, которые как бы оставались частью леса; рыжие белки резвились на крыше, легко перебегая с места на место на своих мягких лапках.
— Жалко мне человека, который решится умереть среди этой красоты, — говорил годом раньше Кент, когда они с Кардиганом задумали строить здесь больницу. — А если и умрет, когда такое перед глазами, значит, туда ему и дорога, — смеялся он.
Сейчас этим человеком был он; он умирал здесь, взирая на величие окружающего мира.
Взгляд его скользнул на юг, слегка переместился на запад, потом на восток — повсюду лесу не было ни конца ни края. Казалось, будто огромное разноцветное море вздымает свои бурные валы на много миль вокруг, до самого горизонта, сливаясь вдалеке с голубизной небес. Не раз сердце его сжималось при мысли о двух полосках стали, которые ползут сюда из Эдмонтона фут за футом, собираясь покрыть расстояние в сто пятьдесят миль. Это казалось ему святотатством, преступлением против природы, убийством любимых его просторов! Ибо душа его воспринимала эти просторы не просто как еловые, кедровые и пихтовые леса, березняки и тополя, не просто как огромный необжитой мир рек, озер и болот. Мир этот был для него существом одушевленным. Кент любил его больше, чем людей. Это был его Бог, его тайная вера. Она притягивала к себе крепче, чем любая религия на свете, она позволяла ему проникать к себе в душу все глубже и глубже, поверяла ему свои тайны, столь бережно хранимые, одну за другой, и перелистывала — страницу за страницей — самую великую на свете книгу. И какое чудо, что сейчас этот мир рядом с ним, так близко, и окружает его, и обнимает, и для него играют под солнцем все его краски, и он может слышать тихое его дыхание, и с ним разговаривает этот мир, и ему кивает с вершины каждого холма! Каким–то непонятным счастьем одаривал его этот мир в последние часы, когда он знал, что умирает.
Его взгляд остановился на поселке, который пристроился вдоль берега сверкающей реки, в четверти мили от больницы. В дни, когда железная дорога еще не пришла сюда, поселок тоже был частью этого мира. Яд спекуляции уже проник сюда, но еще не погубил его. Пристань на Атабаске по–прежнему оставалась дверью, которая открывает путь на Великий Север и впускает путников обратно. Дома в поселке были редкие и немногочисленные, построены они были из бревен и неструганых досок. И сейчас до него доносился однообразный шум лесопилки, которая лениво крутила свои колеса где–то вдалеке. Совсем рядом истрепанный британский флаг развевался над факторией Компании Гудзонова залива, через которую вот уже более ста лет шла вся торговля с Севером. Все эти годы биение жизни в поселке Пристань на Атабаске шло в унисон с биением сердец сильных и мужественных людей, взращенных на этих просторах. Сюда, по реке или на собаках, прибывали с юга грузы, за которые на еще более далеком севере давали еще более драгоценные меха. И сегодня в поселке происходило все то же, что происходило ежедневно год за годом на протяжении целого века. Вышли на стремнину несколько барок. Еще раньше Кент наблюдал, как их грузят товарами, а сейчас он смотрел, как они медленно отходят от берега, видел, как солнце играет в капельках воды, стекающих с длинных весел, слышал нестройное пение речников, которые горланили свою любимую Chanson des voyageurs, песню бродяг Севера, и лица их были устремлены на полный опасности Север.
Кент почувствовал, как к горлу его поднимается комок, который он попытался загнать обратно, но который все же вырвался и слетел с его губ тихим вскриком, почти рыданием. Вдалеке он слышал пение, дикое и свободное, как здешние леса, и ему захотелось высунуться из окна, чтобы крикнуть последнее «прости». Один из караванов Компании, тех, чьи команды вот уже двести пятьдесят лет горланили свои песни на всем протяжении реки, отправлялся на север. И он знал, куда они плывут, — на север и снова на север, все дальше и дальше, сто миль, потом еще пятьсот, тысячу, пока последняя барка не освободится от своего драгоценного груза. И худощавые загорелые люди будут в течение многих месяцев вести под открытым небом жизнь чистую и радостную. Сердце Кента заныло; он откинулся на подушку и закрыл глаза.
На мгновение он вдруг явственно ощутил, что он теряет. Завтра или послезавтра он умрет, а караваны будут по–прежнему двигаться на север, в сторону Великих Порогов Атабаски, Прорываясь через Пучину Смерти, лихо обходя скалы и стремнины Большого Каскада, водовороты Дьяволовой Пасти, рев и кипение вод в Черных Порогах; они пройдут всю Атабаску, войдут в Невольничью реку, потом в Маккензи и будут плыть, пока даже те, кто напрочь лишен обоняния, не услышат запах прилива. Северный Ледовитый океан! А его, Джеймса Кента, уже не будет.
Он снова открыл глаза, и бледная улыбка скользнула по его губам. В караване было шестнадцать барок. Самой большой командовал Пьер Россан. Кент представил себе, как вздымается кадык на красном горле Пьера, который во всю мочь горланит песню, предвкушая встречу с женой, ожидающей его за тысячу миль отсюда. Течение подхватило барки, и Кент вдруг представил себе, что это последние беглецы, спасающиеся от стальных чудовищ, которые идут сюда. Почти бессознательно он протянул руки в сторону барок, и душа его возопила, посылая вослед им свой прощальный привет; но ни звука не было произнесено.