строфу. Оно не склеенное, не мертворожденное: оно все насыщено эмоцией, в нем
бьется живая кровь. И даже странно, как это мы до сих пор могли без него обойтись.
IX
А московский Крученых говорит: наплевать!
- То есть позвольте: на что наплевать?
- На все!
- То есть как это: на все?
- Да так!
Это не то что Игорь. Тот такой субтильный, тонконогий, все расшаркивается, да все
по-французски, а этот - в сапожищах, стоеросовый, и не говорит, а словно буркает:
Дыр бул щыл Ха ра бау.
И к дамам без всякой галантности. Петербургские - те комплиментщики, экстазятся
перед каждой принцессой:
- Вы такая эстетная, вы такая бутончатая.
' - Я целую впервые замшу ваших перчат.
А этот беспардонный московский Крученых икнет, да и бухнет:
- У женщин лица надушены как будто навозом!
И почешет спину об забор. Такая у него парфюмерия. Этот уж не станет
грациозиться. Ведь написал же итальянский футурист Маринетти, что он не видит
особенной разницы между женщиной и хорошим матрацем. «Из неумолимого
презрения к женщине в нашем языке будет только мужской род»
Вот какая широкая бездна между петербургским футуризмом - и московским. Игорь
Северянин - типичнейший представитель эгофутуристов петербургских. Крученых
столь же характерный представитель кубофутуристов московских.
Петербургские эгофутуристы - романтики: для них какой-нибудь локончик или
мизинчик, кружевце, шуршащая юбочка - есть магия, сердцебиение, трепет: «оттого,
что груди женские — тут не груди, а дюшес» — слюнявятся они в своих поэзах, а
Крученых только фыркнет презрительно:
«Эх вы, волдыри, эгоблудисты!»
И про этот самый дюшес выражается:
Никто не хочет бить собак Запуганных и старых,
Но норовит изведать всяк,
Сосков девичьих алых!
В то время как эгофутуристы в мечтах видят себя юными принцами на каких-то
бриллиантовых тронах, Крученых о себе отзывается:
276
«Как ослы на траве, я скотина».
Эгофутуристам мерещится, что среди виконтесс-кокотесс на ландышевых каких-то
коврах они возлежат в озерзамке, но у Крученых другие мечтания:
Лежу и греюсь близ свиньи На теплой глине,
Испарь свинины И запах псины,
Лежу добрею на аршины.
Свиньи, навоз, ослы - такова его тошнотная эстетика. Он и книжечку свою
озаглавил: «Поросята»; не то что у Игоря - «Колье принцессы», «Элегантные модели»,
«Лазоревые дали».
Когда Крученых хочет прославить Россию, он пишет в своих «Поросятах»:
В труде и свинстве погрязая, взрастаешь, сильная родная, как та дева, что спаслась,
по пояс закопавшись в грязь.
И даже заповедует ей, чтобы она и впредь, свинья-матушка, не вылезала из своей
свято-спасительной грязи, - этакий, простите меня, свинофил!
Всякая грация, нежность, приветливость, всякая задушевность и ласковость
отвратительны ему до тошноты. Если бы у него невзначай сорвалось какое-нибудь
поэтично-изящное слово, он покраснел бы до слез, словно сказал непристойность.
Такие они все, эти московские: Петрарки навыворот, эстеты наизнанку. Срывы,
диссонансы, угловатости, хаотическая грубость и неряшливость — только здесь
почерпают они красоту. Оттого-то для них так прельстителен дикарский истукан-
раскоряка, черный, как сапожная вакса, и так гадок всемирный красавец, снежно-
мраморный бог Аполлон.
Я верю: это не поза, не блажь, а коренное, подлинное чувство. Дисгармония,
диссиметрия, диспропорция и вправду обаятельна для них.
В знаменитой своей «Декларации слова» они недаром восхваляют какофонию.
«<Нужно>, чтоб читалось туго... занозисто и шероховато!» — пишут они снова и
снова.
Как же им не гнать из чертогов поэзии женщину, Прекрасную Даму, любовь? Мы
видели: они даже Венеру Милосскую сослали куда-то в тайгу.
Эротика, этот неиссякающе-вечный источник поэзии, от «Песни песней» до
шансонет Северянина, в корне отвергается ими. Когда Северянин поет, что паж
полюбил королеву и королева полюбила пажа, Крученых эту королеву ведет к
прокаженному на поганое и смрадное гноище.
К черту обольстительниц-прелестниц, все эти ножки, ланиты да перси, и вот
красавица из альбома Крученых:
Посмотри, какое рыло,
Просто грусть.
Все это, конечно, называется бунтом против канонов и заповедей былой, отжитой
красоты, и, как мы ниже увидим, нет ни единого пунктика в нашей веками
сложившейся жизни, против коего не бунтовал бы Крученых.
Но странно: бунтовщик, анархист, взорвалист, а скучен, как тумба. Нащелкает еще
десятка два таких ошеломительных книжек, а потом и откроет лабаз, с дегтем,
хомутами, тараканами — все такое пыльное, унылое. (Игорь Северянин открыл бы
кондитерскую!) Ведь бывают же такие несчастно рожденные: он и форсит, и
кривляется, а скука, как пыль, налегла на все его слова и поступки. Берет, например,
страницу, пишет на ней слово шиш, только одно это слово! — и уверяет, что это стихи,
но и шиш выходит невеселый. Хоть бы голову себе откусил, так и то никому не
смешно. Кажется, только российская глушь рождает таких унылых и скучных людей,
— под стать своим заборам и осинам. Вот уж, подлинно, российский Маринетти! У
другого вышло бы забу- бенно и молодо, ежели бы он завопил:
277
- Беляматокияй!
- Сержамелепета!
А у этого - даже скандала не вышло: в скандалисты ведь тоже не всякий годится,
это ведь тоже призвание! Он, конечно, очень старается: берет, например, страницу -
зеленую или даже оранжевую, и выводит на ней с закорючками:
Читатель, не лови ворон.
Фрот фрон ыт,
Алик, а лев, амах.
Но и сам деревенеет от скуки. Как будто его подрядили, чтобы он во что бы то ни
стало выделывал эти тусклые фокусы, и вот теперь поневоле он цедит сквозь зубы
унылое:
Те гене рю ри ле лю, бе
тльк тлько хомоло рек рюкль крьд крюд нтрп нркью би пу, -
а сам вздыхает и думает: «И когда это кончится, господи?» - но нет, выжимай из
себя без конца эту несмешную канитель.
Право, мне его по-человечески жалко. Предо мною почти все его книжки:
«Взорваль», «Помада», «Возропщем», (Мир с конца», «Бух лесиный», «Игра в аду»,
«Поросята» — и мне кажется, что у меня на столе какая-то квинтэссенция скуки,
тройной жестокий экстракт, как будто со всей России, из Крыжополя, Уфы и Перми,
собрали эту зевотную нуду и всю сосредоточили здесь. Уже одни их заглавия наводят
на меня ипохондрию, а казалось бы, книжки пестрые — желтые, зеленые, пунцовые! -
но, боже мой, как печальна наша действительность, если в роли пионера, новатора,
дерзителя и провозвестника будущего она только и умела выдвинуть вот такую
беспросветную фигуру, которая мигает глазами н безнадежно бормочет:
Те гене рю ри ле лю, бе...
Хорошо, если он добормочется до такого, например анекдота:
«27 апреля в 3 часа пополудни я мгновенно овладел в совершенстве всеми языками.
Таков поэт современности. Помещаю свои стихи на японском, испанском и еврейском
языках».
Но это редко, раз в год, а обычное его состояние - те гене рю ри ле лю, и я боюсь,
как бы от нуды, от тоски, от зевоты он чего-нибудь над собою но сделал. Этак ведь и
удавиться недолго.
...Впрочем, не будем смеяться над ним, не забудем, что у него были знаменитые
предки: например, тот убогий остряк приживальщик из тургеневской «Лебедени»,
который, помните, сделал карьеру такими же тарабарскими выкриками:
Кескесэ
Жемса.
Не ву горяче па.
Рррракаллиооон!
Но пусть другие смеются над ним, для меня в нем пророчество, символ наших
будущих дней. Иногда мне кажется, что если бы провалились мы все, а остался бы