намекам синтетическую картину движения. Они намерены освободить живопись от
подражания природе, изображать только сущность предметов, пренебрегая их
индивидуальными признаками, и т. д., и т. д. Словом, футуристы-художники как-никак,
но ставят себе определенные, хотя, быть может, совершенно утопические задачи, для
осуществления которых им необходимо приучить и себя, и зрителя к целому ряду
новых, непривычных и сейчас неприемлемых условностей. И если предположить, что
первые же опыты футуристов в этом смысле дали удовлетворительные для новых
принципов показания (а это предположить никак нельзя, глядя на их красочную мазню
и чернильные кляксы), то вместе с тем приходится признать, что наличность музеев, в
которых и зритель, и сами художники-футуристы воспитывают свой глаз в направлении
традиционных условностей, будет задерживать успехи нового искусства. Отсюда ни в
каком случае, разумеется, не следует, что полезно разорить музеи, как это уже и
предлагалось итальянскими футуристами, желающими немедленного торжества своей
не оправданной еще никакими завоеваниями мечте. Но при всем том мы можем, по
крайней мере психологически, объяснить и понять неприязненное отноше
ние этих новаторов-мечтателей к нашим общепризнанным художественным
ценностям.
А футуристы-поэты, какую иную, кроме беспредельного своеволия, мечту пришли
они поведать миру? Во имя чего иного, кроме «непреодолимой ненависти к
существовавшему до них языку», как сказано в манифесте б. московских футуристов,
намерены они смести с «Парохода современности» и предать потоплению или огню
наших Пушкиных и Толстых? Каким новым достижениям в области слова могли бы
помешать им поэзия Пушкина, проза Толстого?
Не ищите ответов на эти вопросы в изданиях футуристов. Их нет, и только,
порывшись в генеалогии этих сверхчеловеков, вы догадаетесь, что свою
идиосинкразию к литературным памятникам искусства они целиком разделяют с такою
же идиосинкразией своего предка Фамусова: «Уж коли зло пресечь,- забрать все книги
бы да сжечь».
И заметьте, что нашим современным Фамусовым, точно так же, как и
достопочтенному их прадедушке, мешают не только определенные сочинения, напр.,
поэзия Пушкина, что ли, а книги вообще. Футуристы - видите ли - желают блеснуть
своими откровениями не только в поэзии, но и во всех областях знания. Так «разве
можно, - негодует Хлебников, - с таким грузом книг, какой есть у старого человечества,
думать о таких вещах!» <...>
V
259
У Брюсова есть свои основания поощрять эту профессию. Для него слово - не эхо
мысли только. Преклонившись в одном из своих стихотворений пред могуществом
чисел («Вам преклоняюсь, вас желаю, числа!»), он с таким же преклонением относится
и к слову. Слова для него - это цветы мистического созерцания, таинственные голоса,
несущие обетование иных миров. И недаром же, считая Вячеслава Иванова поэтом
сухим, Брюсов ставит ему в особую заслугу то, что он выработал свой собственный
язык и даже свой синтаксис.
Бывший maоtre d’йcole петербургского эго-футуризма, Игорь Северянин, которого
Брюсов поощрил за «самостоятельность» и «отвагу» еще два года тому назад,
познакомившись с его «электрическими» стихами, тоже обещает нам подарить, вместе
с изысканно-тонкими блюдами старо-французской поэзии, и свой новый изысканный
язык. В «Громокипящем кубке» своей поэзии он пишет:
Пора популярить изыски, утончиться вкусам народа.
На улицу специи кухонь, огимнив эксцесс в вирэле!
(«Мороженое из сирени»)
И вот он пускает в оборот целый ряд новых словообразований: ока- лошить,
беззвучить, осупружиться, обнездешиться, замореть, морево, грозово, улыбность,
провинца и т. д., и т. д. Сочиняет «поэзы» вроде, например, таких:
Офиалчен и олилиен озерзамок Мирры Лохвицкой.
Лиловеют разнотонами станы тонких поэтесс.
Не доносятся по озеру шумы города и вздох людской,
Оттого, что груди женские — тут не груди, а дюшесе...
(«Поэзоконцерт»).
Или:
Ты взглянула утонченно-пьяно,
Прищемляя мне сердце зрачком...
И вонзила стрелу, как Диана,
Отточив острие языком...
И поплыл я, вдыхая сигару,
Ткя седой и качелящий тюль, - Погрузиться в твою Ниагару,
Сенокося твой спелый июль...
(«Эксцессерка»).
Свое миросозерцание Игорь Северянин целиком взял у старых декадентов, с
одинаковым восторгом прославлявших и Господа и Дьявола. Повторяя те же мотивы,
он славит Дисгармонию, в которой одинаково ценны Рейхстаг и Бастилия, кокотка и
схимник. Затем, объявив в особой «поэзе» о своем высоком происхождении, - он внук
Карамзина, — Игорь Северянин подводит итоги своей двухлетней поэтической
деятельности:
Я, гений Игорь Северянин,
Своей победой упоен:
Я повсеградно оэкранен!
Я повсесердно утвержден!
От Баязета к Порт-Артуру Черту упорную провел.
Я покорил Литературу!
Взорлил, гремящий, на престол!
(«Эпилог»).
В течение каких-нибудь двух-трех лет «покорить литературу» и «взорлить на
престол», это, пожалуй, даже для «оэкраненного» Игоря
Северянина слишком много. Читатель вправе предположить здесь манию величия и
заподозрить, в качестве виновников несчастья, во-первых Брюсова, «повсесердно
260
утвердившего» предрасположенного к болезни поэта, и во-вторых, кинематограф,
«оэкранивший» его (вот новая беда от кинематографа!).
Но нельзя не признать все-таки, что в лице Игоря Северянина русская поэзия может
приветствовать большой и многообещающий талант. В «Громокипящем кубке» есть
несколько стихотворений, останавливающих внимание неподдельным лирическим
настроением и законченностью формы. Правда, и в них чувствуются перепевы иногда
Бальмонта, иногда Сологуба, иногда Фофанова, Брюсова, но печать индивидуального
таланта молодого поэта так крепко оттиснута на них, что причислить их к
подражательным никак нельзя. Поэт ищет свою форму и, конечно, найдет ее. В числе
лучших стихотворений Северянина можно назвать: «Очам твоей души», «Весенний
день», «Русская» «Chanson russe», «Мисс Лиль», «На смерть Фофанова» и др. Для
примера приведу здесь «Русскую»:
Кружевеет, розовеет утром лес,
Паучок по паутинке вверх полез.
Бриллиантится веселая роса;
Что за воздух! что за свет! что за краса!
Хорошо гулять утрами по овсу,
Видеть птичку, лягушонка и осу,
Слушать сонного горлана-петуха,
Обменяться с дальним эхом: «Ха-ха-ха»!
Ах, люблю бесцельно утром покричать,
Ах, люблю в березах девку повстречать,
Повстречать и, опираясь на плетень,
Гйать с лица ее предутреннюю тень,
Пробудить ее невыспавшийся сон,
Ей поведать, как в мечтах я вознесен,
Обхватить ее трепещущую грудь,
Растолкать ее для жизни как-нибудь!
Подлинный талант, которому стало тесно в узких рамках кружковщины, спас
Игоря-Северянина от цепей футуризма, а внутренние распри, нашедшие себе
выражение и в «Громокипящем кубке», и в «Заса- харе Кры», ускорили развязку. В
ответ на обвинения, предъявленные ему бывшими товарищами по «интуитивной школе
вселенского эгофутуризма», Игорь-Северянин ответил, что он признает миссию своего
эгофутуризма выполненной, желает быть одиноким и считает себя только поэтом,
чему он «солнечно рад». Свое освобождение поэт ознаменовал тем, во-первых, что
многие (к сожалению, далеко не все) из своих прежних «эклетрических» и прочих
иных чудачеств изъял из книги, и, во-вторых, тем, что закончил книгу словами,
обещающими дальнейшие шаги в сторону эмансипации:
Мой мозг прояснили дурманы,
Душа влечется в Примитив.
Я вижу росные туманы!