мира», как бы идущих на поводу у его опустошающих страстей, такая их жизнь.
Мрачные итоги подобного существования даются в их душевных последствиях,
в осознании самими персонажами «отчужденности», бессмысленности такой
жизни: если в «Унижении» персонажи были вызывающими, как бы дерзко
игнорирующими ясный и для них, опустошающий итог, то здесь дается именно
«возмездие», безнадежное понимание, осознание самими героями душевного
тупика, в который они зашли.
Совсем иной поворот темы опустошающих любовных страстей «страшного
мира» — в цикле «Черная кровь». Здесь Блок стремится как бы художественно
исследовать самую диалектику унижающих страстей, самое рождение
«отчуждения». Душевное бессилие, пустота, невозможность для подобных
людей разорвать круг осознаваемых ими самими как унизительные общих
условий возникает из бесконтрольной самоотдачи «стихиям», «черным»
сторонам собственной души. В гениальном стихотворении «О, нет! Я не хочу,
чтоб пали мы с тобой…» (1912) Блок приближается к высоким достижениям
Достоевского в анализе того, как «синий берег рая», открываемый активно-
страстным, деятельным отношением человека к миру, превращается в «прибой
неизреченной скуки» у этих людей, носящих и культивирующих в себе
«страшный мир». Во всем этом цикле очень отчетливо видно, как Блок иначе,
чем в эпоху второго тома, исторически дифференцированно подходит теперь к
теме «стихий» человеческой души. Убийственные для человека итоги
«страшного мира» не могут быть оторваны от самого типа человека,
представляться как нечто внеположное определенности человеческой личности:
Даже имя твое мне презренно,
Но, когда ты сощуришь глаза,
Слышу, воет поток многопенный,
Из пустыни подходит гроза.
Глаз молчит, золотистый и карий.
Горла тонкие ищут персты…
Подойди. Подползи. Я ударю —
И, как кошка, ощеришься ты…
(«Даже имя твое мне презренно…», 1914)
«Стихийность» индивидуальной человеческой «натуры» сама по себе отнюдь не
может противопоставляться «страшному миру», напротив, любовь
превращается в ненависть и сам человек душевно опустошается, становится
носителем особенностей «страшного мира», если он не ищет одновременно
более широких общественных связей, иного активного социального
самоопределения.
Наибольшая сила Блока как поэта в третьем томе состоит именно в анализе
такого типа коллизий, в показе диалектики «страшного мира», преломляющейся
в человеческой душе, в человеческой личности, характере. Художественный
принцип «вереницы душ», многообразия лирических характеров оказывается
наиболее способствующим именно обнаружению различий в поведении
человека в границах «страшного мира». Рисуя любовную страсть современного
человека, Блок чаще всего обнаруживает все-таки своеобразную поэзию,
возможности поэтического утверждения личности, хотя и ущербного,
«демонического» по формам выявления этого поэтического начала. Однако
Блок рисует также и степени, градации, оттенки душевного омертвения,
опустошения человека в «страшном мире». Полное превращение человека в
духовного мертвеца рисуется в особенности отчетливо и, в свою очередь,
несколько по-разному в циклах «Жизнь моего приятеля» и «Пляски смерти».
Специальная тема цикла «Жизнь моего приятеля» — показ медленного,
постепенного опустошения и омертвения человеческой личности мелочной,
бескрылой буржуазной прозой жизни. Такого рода душевный распад в тисках
бесцветной, мелочной повседневности служит обычно жизненным материалом
для прозы, — для лирической поэзии он представляется крайне неблагодарным,
однако Блок сумел и из него извлечь достаточные возможности для создания
лирических образов. «Тихое сумасшествие» буржуазного быта дается Блоком
именно как почва, порождающая пустоту:
Сердце — крашеный мертвец.
И, когда настал конец,
Он нашел весьма банальной
Смерть души своей печальной.
(«Все свершилось по писаньям…», 1913)
Рисуется изнутри, «в подробностях», полное отсутствие жизненных целей,
веры во что бы то ни было:
И, наконец, придет желанная усталость,
И станет все равно…
Что? Совесть? Правда? Жизнь? Какая это малость!
Ну, разве не смешно?
(«Весь день — как день: трудов исполнен малых…», 1914)
В противовес такому «тихому безумию» опустошения в «Плясках смерти»
фигурируют более зловещие, гротесково-оцепенелые образы мертвецов,
порожденных «нормальным» ритуалом буржуазной повседневности:
Живые спят. Мертвец встает из гроба,
И в банк идет, и в суд идет, в сенат…
Чем ночь белее, тем чернее злоба,
И перья торжествующе скрипят.
(«Как тяжко мертвецу среди людей…», 1912)
Обостряя в своем изображении обычную буржуазную повседневность до
степени трагического гротеска, Блок вместе с тем дает и особенные, тоже в духе
трагического гротеска, персонажи-характеры полностью омертвевших людей,
«втирающихся в общество» и «для карьеры» скрывающих «лязг костей».
Подобная предельная обобщенность здесь нужна для того, чтобы остаться на
высоте искусства, поскольку такие люди и такие ситуации изнутри полностью
лишены жизненной поэзии. Своеобразно использован в «Плясках смерти» опыт
«Итальянских стихов»: цикл ориентирован на аналогичные классические
живописные композиции.
Такая гротесковая обобщенность дает возможность Блоку с простотой и
прямотой прочертить общую социальную основу, на которой возможна видимая
жизнь и даже зловещая сила подобных, полностью омертвевших явлений:
Вновь богатый зол и рад,
Вновь унижен бедный.
С кровель каменных громад
Смотрит месяц бледный.
(«Вновь богатый зол и рад…», 1914)
Однако эта же предельно обобщающая стилистика цикла делает возможной и
уместной здесь же, в кругу полностью омертвевших социальных явлений и лиц,
также и такую сюжетную ситуацию, в которой, быть может, с наибольшей
последовательностью и законченностью воплощен трагический скепсис Блока
эпохи третьего тома:
Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи еще хоть четверть века —
Все будет так. Исхода нет.
Умрешь — начнешь опять сначала,
И повторится все, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.
(«Ночь, улица, фонарь, аптека…», 1912)
Стихотворение имеет видимость безличной, обобщающей сентенции, как бы
делающей «вечной» безысходную ужасающую прозаичность «страшного
мира». Эта безлично-обобщающая форма абсолютно точно соответствует тем
типам, характерам персонажей, которые действуют в цикле: гротесково-
законченным, не имеющим уже ничего в себе от живого человека лицам именно
так и подобает воспринимать мир, ничего другого вокруг себя они не видят и
видеть не могут. Картина полностью безлична потому, что у персонажей уже
нет лиц, полностью мертва потому, что сами они мертвые; она обладает в то же
время жутким правдоподобием, — но ведь и персонажи цикла особенно
страшны именно тем, что они способны так же точно соблюдать видимость
жизни. Здесь, может быть, наиболее резко, ясно выступает огромное смысловое
значение «вереницы душ» в третьем томе Блока. Даже, скажем, персонажам
стихотворения «Унижение» или цикла «Черная кровь» — очень разным, вообще
говоря — мир не предстает и не может представать настолько омертвленным,
настолько лишенным жизненной радости. Он таков только в глазах персонажей
из «Плясок смерти». Конечно, тут выступает трагический скепсис,
свойственный именно Блоку, а не какому-либо другому художнику. Но важнее
всего то, что это не однозначный, не исчерпывающий, не единственно