По сути дела, куда больше, чем близость между Гюльмюзом Корсаковым и Маркони, Дондога задела близость между Маркони и самим собой. Он был не готов немедленно напасть на Маркони и, даже если Маркони и Гюльмюз Корсаков были одним и тем же лицом, предпочел бы выждать как можно дольше, прежде чем воздать ему по заслугам и перейти к рукоприкладству.
— Посмотрим, что скажет Джесси Лоо, — заключил он.
Не торопясь, они преодолели лестничный пролет и снова проникли в 4А, провоцируя то паническое бегство, то вихревой полет. Я не описываю более всю эту насекомую мелюзгу, говорит Дондог. И без того уже достаточно о ней наговорил.
Дондог отправился на кухню утолить жажду, следом за ним втянул в себя несколько капель и Маркони. На пару они в конце концов раскурочили кран.
— Но как быть уверенным, что Джесси Лоо придет, — сказал Дондог.
— Нужно ее ждать, — сказал Маркони. — Если вам скучно, бормочите себе ваши лагерные истории.
— Знаете, Маркони, — пожаловался Дондог, — я ничего не помню. После уничтожения и до лагерей моя память словно опустошилась, и в дальнейшем уже ничто так и не сумело зацепиться в ней на ощутимое время подвластным мне образом. Вот как обстоят дела. Я вроде бы знаю, что до лагерей работал в организации, которая хотела превратить всемирную революцию во всеобъемлющее и радикальное, не останавливающееся на полдороге наказание. Мы хотели вовлечь массы, чтобы наша месть обрела классовый характер. Все это накрылось, не помню уже как и почему. Все забыл. Ну а потом я начал жить от тюрьмы к тюрьме, от лагеря к лагерю. Не могу сказать, когда меня перевели в жаркие края. Я все путаю.
— И все равно бормочите, — посоветовал Маркони.
И после этого они несколько часов ничего не говорили.
Снаружи, среди жары и галдежа насекомых, потягивалось утро. Облака сушили пейзаж под своим раскаленным колпаком. Никто не проявлял себя на заполоненных лианами свалках. Кукарача-стрит, то место, где, если верить Маркони, Дондогу предстояло умереть, пребывала погруженной в апатию. Подчас было видно, как срываются с деревьев или медленно приземляются на одну из просмоленных кровель черные птицы, но людская жизнь казалась этой улочке совершенно чуждой, словно за ночь убийцы очистили всю зону, не пропустив ни единой живой души.
Время от времени Дондог еще вслушивался в исходящие от Сити шумы, во все, что доходило через стены и источником чего был лабиринт нагроможденных друг на друга квартир, время от времени он интересовался этими неразборчивыми ударами, этими вибрациями, напоминавшими, что люди все еще существуют в недрах сумерек, в жалких погребах без окон и воды, в квартирах без наружных стен, за бетонными щитами и за решетками, в затаенности неосвещенных галерей и коридоров, по соседству с шахтами, обугленными проходами, узкими проходами, с клетями лифтов без лифтов, с гидравлическими насосами, которыми заправляла мафия, и глубокими залами, где шаманы били и били в туго натянутую кожу и пели.
Мы слышали все это, говорит Дондог.
Когда прислушиваясь, когда нет, говорит Дондог.
Когда мы не молчали, мы разговаривали, говорит Дондог.
Я решил прояснить свои отношения с Маркони, говорит Дондог, даже если бы пришлось его немного подстегнуть. Во время затиший, говорит Дондог, я расспрашивал Маркони о Гюльмюзе Корсакове. Он рассказал мне, что Гюльмюз Корсаков покинул Троемордвие в шаманском трансе, что он добрался до Сити и там Джесси Лоо взяла его себе в напарники. Если ему верить, Джесси Лоо сочла, что продолжать месть Габриэлы Бруны уже нет смысла, что Габриэла Бруна достаточно намучила Корсакова, достаточно погоняла его от смерти к смерти, что все это следовало умерить, снять ожесточение мести, ее притушить. Понимаете? спрашивал он. Я не был в этом уверен и требовал подробного рассказа. В Троемордвии Гюльмюз Корсаков, из-за того что его лицо орошали мочой, утратил зрение, поведал тогда Маркони. Приютив его у себя под боком, в Черном коридоре, Джесси Лоо простила Гюльмюзу Корсакову то зло, которое он причинил Габриэле Бруне. Джесси Лоо взяла Гюльмюза Корсакова под свое крыло, говорил Маркони. Теперь, в мире Сити без жизни и смерти, эти двое пребывали в добром согласии: почти как старая чета.
Вот что поведал мне Маркони, говорит Дондог.
Я преуспел в дальнейшем допросе, применив в сложившейся ситуации те приемы, которые некогда, во времена, когда она боролась с врагами народа, применяла Габриэла Бруна. Маркони поведал, что Джесси Лоо питала определенную горечь в отношении Габриэлы Бруны, по прибытии в Троемордвие соблазнившей Тохтагу Узбега, в которого она сама, Джесси Лоо, была испокон века по уши влюблена. Джесси Лоо давным-давно находилась с Тохтагой Узбегом в страстных сновиденных отношениях и слегка обиделась на Габриэлу Бруну за то, что та стала спутницей Тохтаги Узбега. Маркони объяснял тем самым великодушие, которое по-своему в отместку проявила Джесси Лоо в отношении Гюльмюза Корсакова, когда тот оказался перенесен в Сити, когда он, слепой и обоссанный, кончался в закоулках Черного коридора.
Я объяснил Маркони, говорит Дондог, что не стремлюсь установить связь между ним и Корсаковым и что, если окажется, что Корсаков и он — одно и то же лицо, мне будет трудно предать его смерти. Но в то же время я категорически не советовал ему пытаться правдами и неправдами ускользнуть из-под моего присмотра. Гюльмюз Корсаков по-прежнему принадлежал к тем людям, которых я хотел перед смертью прикончить, и, если он попытается сбежать из 4А, я уже ни за что не отвечаю, сказал я. Я непрестанно предостерегал его по этому поводу. Если он дернется, говорил Дондог, я не отстану и чисто инстинктивно его порешу. Скорее по наитию, чем по злому умыслу, говорил я.
Маркони не признавался, что хочет сбежать. Он отрицал всякую связь между собой и Гюльмюзом Корсаковым. Неловко, неумело, но отрицал. Он пытался увести разговор в сторону, побуждая рассказать о моей лагерной жизни, и, поскольку я замечал в ответ, что мои воспоминания давно умерли, побуждал копнуть поглубже, как будто речь шла о чисто литературном вымысле. Он напомнил мне, что в свое время, будучи под стражей, я писал постэкзотические романы и пьесы и вполне могу попытаться вспомнить если уж не свою жизнь, то свои книги. Время от времени я давал себя убедить и усталым голосом отгружал ему какие-то образы.
Иногда, пользуясь тем, что я часами продолжаю говорить, он предпринимал попытки к бегству. Я прерывался, спешил за ним на лестничную площадку, по лестнице, к шахте мусоропровода. Я хватал его, усмирял и клал конец его эскападам. Потом мы возвращались в квартиру, запыхавшиеся, все в грязи. С нас так и лил пот.
Иногда же я забывался посреди своего рассказа и видел сны.
Между нами зияли долгие звуковые пробелы.
Потом мы дожидались Джесси Лоо, глядя, как день идет на убыль, ибо уже сгущались сумерки, подступал наш второй закат. Задавая мне вопросы, Маркони проявлял настойчивость, но скорее не как легавый, а как болтун-единомышленник. Не знаю, отвечал ли я ему. Когда я поверял ему образы, не знаю, излагал ли я их мысленно, или во весь голос, или вообще никак.
Часто я заявлял, что с трудом воскрешаю в себе лагерные события. Я провел в лагерях несколько решающих десятилетий своей жизни, но утверждал, что не способен организовать на их основе ни свои воспоминания, ни свою месть.
— Сосредоточьтесь на вспомогательных точках, Бальбаян, — посоветовал мне Маркони. — В первую очередь опишите второстепенные детали. Остальное приложится само собой.
— Какие детали? — спросил я.
— Не знаю, — сказал Маркони. — Незначительные. Ваши отношения с женщинами, например. Или романы, которые вы опубликовали в лагере.
— Эк куда, — сказал я.
— Вы же там любили и писали, верно?
— Не помню, — солгал я.
— Вот и говорите об этом, — настаивал Маркони. — Остальное приложится само собой.
Мы сидели лицом к лицу на полу, на плесени и в поту. В конце концов я все же снял телогрейку. Меня больше не беспокоили клеящиеся к моей спине поверхности, говорит Дондог.