Тем не менее они оставались «контингентом», низшей кастой. В самой этой касте тоже были различные категории. Они определялись прежде всего тюремным, лагерным формуляром. Успехи в производственной деятельности лишь иногда и частично сказывались на положении человека в иерархии. Моя принадлежность к низшей касте на протяжении полутора десятков лет определялась ответом на вопрос, который задавался на всех вахтах и во всех комендатурах: «Статья? Срок?» — «Пятьдесят восьмая, десять лет».
Только один раз к концу моего лагерного срока, в 1948 году, начальник лагпункта («Селянка», Усольлаг) капитан Кончев обратил внимание на то, что в приговоре по моему делу нет ни одной прямой статьи, что я осужден лишь за «соучастие». Капитан поручил мне (несмотря на мой категорический отказ) заведовывание столовой в лагерном совхозе. Но вскоре «оперчекистский отдел» отменил распоряжение начальника лагпункта. Так случалось не раз за годы моего пребывания в лагерях. Если мне поручали работу, требовавшую некоторой квалификации или на которой начальству в виде исключения нужен был честный человек, то очень скоро давалась команда перевести меня обратно на общие работы. Я был на плохом счету у высшей лагерной администрации, в особенности у «специалистов по бдительности».
Кончев рассказал мне (с глазу на глаз) о своем разговоре с начальником Усольлага полковником Тарасюком. Объясняя, почему он проявил ко мне внимание, Кончев сказал, что я осужден только по подозрению в соучастии. Полковник ответствовал:
— Представьте себе, капитан, что вас пытаются зарезать, а Гнедин только держит вас за руки. Разве он поэтому менее опасен?
Разумеется, после такого разъяснения меня надлежало отправить на полевые работы.
* * *
Если в разгар сталинского террора начальник одного из бесчисленных лагпунктов, ознакомившись с приговором по моему делу, решился сказать, что я не совершил никаких преступлений, то этого не признал генеральный прокурор СССР Руденко даже после смерти Сталина. В 1953 году я из Казахстана, а жена из Москвы отправили в несколько правительственных инстанций заявления, в которых, подробно изложив мое дело, доказывали, что приговор должен быть отменен. В том году я получил ответ только на одно свое заявление. Но какой ответ! Уже после смерти диктатора и после того как были осуждены Берия, Кобулов, Деканозов (все трое были организаторами моего ареста, следствия и осуждения) — я получил от Главной Военной прокуратуры письмо от 10 октября 1953 года, где сказано: «Дело, по которому вы были осуждены, проверялось прокуратурой, при этом было установлено, что оснований для отмены или изменения приговора не имеется». Письмо подписал заместитель начальника ГВП полковник Чадеев. Вероятно, полковник опасался, как бы ему в новых условиях не пришлось ответить за лживую отписку. Поэтому он — получив на это санкцию — добавил многозначительную фразу: «Ваша жалоба с ходатайством о пересмотре приговора по делу рассмотрена лично генеральным прокурором СССР и оставлена без удовлетворения».
Этот полковник юстиции занимал очень высокий пост. Но я готов допустить, что в моем деле он играл роль чиновника, действующего по приказу свыше. Кто же осенью 1953-го решал мою судьбу, сменил в моем деле Берию? Судя по тексту письма, это был, как прямо и сказано, — лично генеральный прокурор Руденко, поныне [в 70-е?] занимающий этот пост. Но и он, возможно, был исполнителем чьих-то предначертаний. Чьих же? Так вот: отказ в реабилитации, мотивированный с бесстыдством худших сталинских времен, был ответом на заявление, адресованное мною Молотову. В письме прокуратуры имелось на это точное указание. Адвокат, с которым советовалась моя жена, сказал, что было ошибкой обращаться к Молотову, хотя мы одновременно обратились в разные инстанции. К Молотову не следовало обращаться, потому что в 1953 году именно он был способен предложить генпрокурору отказать мне в реабилитации. Молотов, казалось, не был исполнителем чужой воли. Разве что тень диктатора благословила Молотова и Руденко на новые беззакония?
Наглое письмо Главной Военной прокуратуры меня потрясло. Неужели надежды, возникшие после смерти Сталина, были напрасны? Неужели в стране ничего не изменилось? Я снова был близок к отчаянью. В последний раз за годы изгнания. Характер полученного мною письма прокуратуры наводил на мысль, что вступать с ней в спор безнадежно и даже опасно, как это и было раньше. Все же я направил тому же Руденко заявление, написанное в резком тоне. Я уже не касался самого дела, я обстоятельно доказывал, что мотивировка отказа лжива. Утверждение, будто дело проверялось, — явная ложь. На это мое категорическое письмо от 1 декабря 1953 года я не получил ответа.
Вероятно, мне пришлось бы ждать вплоть до XX съезда КПСС, а то и дольше, если бы не энергичные неустанные хлопоты моей жены. С 1954 года, когда повеяло переменами, она не переставала добиваться моей реабилитации. Ее ходатайства поддержал И.Г.Эренбург. Жена систематически ходила в Военную прокуратуру; туда уже пришли из армии новые «хрущевские люди». Иногда жене в служебном кабинете выражали сочувствие, правда, в иносказательной форме. Так, однажды, в очередной раз принимая мою жену, начальник приемной сказал, пожимая плечами:
— Ну, что же я могу?.. Вы же сами видите… — И полковник показал рукой в окно, выходившее на глухую стену следственной части прокуратуры…
Но вот через полтора года хождений в Военную прокуратуру, в Верховный суд, посещений приемной Центрального комитета [КПСС], наступил день, наконец, когда жена услышала от молодого сотрудника Верховного суда:
— За углом — телеграф, вот номер дела, телеграфируйте мужу, что приговор отменен!
ЛАБИРИНТЫ ЭПОХИ
В 1977 году фонд имени Герцена в Амстердаме опубликовал мемуары Е.А.Гнедина «Катастрофа и второе рождение». По неизвестным, вернее всего, случайным причинам в книгу не вошли заключительные главы авторской рукописи, составляющие очень важную е часть. Дополнив и развив неопубликованные главы, автор превратил их в самостоятельное произведение, которое он озаглавил «Выход из лабиринта». Я считаю, что обе книги Гнедина должны привлечь читателя, интересующегося основными проблемами нашей эпохи.
В своих мемуарах Евгений Александрович Гнедин описывает свою жизнь, при всей е необычайности отразившую судьбу его поколения. В начале пути Гнедин — революционер по убеждениям и идеалист в жизни, без малейших сомнений отдающий Советскому государству большое зарубежное наследство. Он — видный деятель иностранной политики СССР, один из главных помощников Литвинова. В 1939 году Гнедин арестован, его избивают в кабинете Берии, затем в особорежимной Сухановской тюрьме, но он не оговаривает ни других, ни себя. Два года строжайшей изоляции, стандартно-беззаконный суд, общие работы в лагере, ссылка, после смерти Сталина — реабилитация (запоздалая благодаря вмешательству вс еще влиятельного Молотова) и, как у всех реабилитированных жертв сталинских репрессий оставляющая человека слегка второсортным и уязвимым в послесталинском государстве; затем — годы литературной и журналистской работы, скромная пенсия. Таковы внешние рамки судьбы автора, рассказанной со многими подробностями, иногда потрясающими. В эти рамки вмещается напряженная внутренняя жизнь, поддерживающая Гнедина в самые страшные дни на Лубянке и в особорежимной Сухановской тюрьме (в связи с которой Гнедин вспоминает любимую поговорку-директиву Сталина: «Змея есть змея, тюрьма есть тюрьма»).
Главное содержание книги — мучительные сомнения и искания автора — этические, философские, политические и социально-экономические, начавшиеся, в отличие от многих сходной с ним судьбы, еще во время деятельного служения государству, и обретенное им в конце концов душевное равновесие на новой философски глубокой и человечной основе. Но и сейчас Гнедин пишет: «Кризис моего мировоззрения еще окончательно не разрешен». И, действительно, в книге нет (к счастью!) окончательных решений, нет универсальных ответов, но есть главное — страстный поиск границы раздела добра и зла, осуждение подмены средств и целей, приведшей нашу страну к ужасам недавнего прошлого и к бюрократической зловещей для всего мира стагнации в настоящем. При этом позицию Гнедина, ясно понимающего все негативные стороны нашей действительности, отличает личный и исторический оптимизм.