Миновал год со дня ареста; сложные чувства обуревали меня, когда я продумывал уроки этого страшного поворотного периода в моей жизни. Я был горд и счастлив при мысли, что выдержал испытание, сохранил свое честное имя, избежал гибели, буду жить. Но мучительно было сознавать, что и опровергнув обвинения, на свободу не выйду; с тревогой думал я о том, что меня ждет в ближайшем времени и в более далеком будущем. Прежняя жизнь кончилась, но какая новая жизнь меня ожидает?
Таковы уроки непосредственного знакомства с беззаконным аппаратом репрессий. После первого оформления конца следствия я размечтался о том, как встречусь с семьей, слышал голос жены на расстоянии, верил, что услышу его вблизи. Когда же вторично благополучно завершилось следствие, меня мучила тревога, я не надеялся вскоре увидеть семью, с грустью думал о том, что мы с женой разлучены надолго.
Через месяц после составления протокола об окончании следствия, 19 мая 1940 года, тот же следователь Гарбузов вызвал меня и, как ни в чем не бывало, приступил к допросу.
…Когда неожиданный допрос от 19 мая закончился, я спросил следователя, как понимать происходящее: следствие возобновлено или этот допрос — вне рамок следствия по моему делу? Гарбузов отвечал невразумительно, бывает, мол, по-всякому.
Прошел еще месяц, и 25 июня меня вызвали из камеры на выход с вещами. Я обрадовался, что покидаю Лефортово, заведомо строгорежимную тюрьму. Мой сосед печально наблюдал, как я в волнении собирал вещи. Если бы он был христианином, я бы сказал, что, прощаясь со мной, он благословил меня на новый крестный путь.
Вскоре я убедился, что существует более страшный застенок, чем Лефортово: секретная особорежимная тюрьма в Суханове.
* * *
Поездка в железном «воронке» — на этот раз не в Лефортово, а из Лефортова, — странным образом затянулась. Сидя в стальной клетке, я жадно прислушивался к голосам людей, к звонкам трамваев и сигналам машин, пытался по поворотам и остановкам на перекрестках угадать, в какой части города мы находимся. Я не сомневался, что меня, как и всех заключенных, по делам которых следствие закончено, перебрасывают в Бутырки. Но вскоре я с недоумением уловил, что уличный шум затих, потом раздался свисток паровоза, машина явственно стояла у железнодорожного переезда, и, действительно, когда она двинулась с места, я по толчкам понял, что мы переезжаем через рельсы. Итак, меня везут за город. Мелькнула фантастическая идея; в результате годичного следствия установлена моя невиновность и теперь прежде, чем выпустить на волю, меня поместят в загородную тюрьму с облегченными условиями. Но я сразу отогнал утешительные мысли, я уже научился не поддаваться наивным иллюзиям.
Наконец, меня выгрузили из машины. Мы находились в загородной местности; но оглянуться по сторонам мне не удалось, конвойные меня подхватили, завели в небольшой одноэтажный дом и заперли в один из многочисленных боксов, двери которых я успел приметить. Я уже был достаточно опытным заключенным, чтобы понимать, что меня заперли во временном помещении, а документы положили на стол некоему начальнику, который определит место моего постоянного пребывания. Однако бокс отличался от тех, в которых мне пришлось побывать на Лубянке и в Лефортово. Он не был освещен и был необычайно узок. Я обнаружил, что не имею возможности раздвинуть локти; они упирались в стенку; ноги можно было вытянуть только, если сидеть прямо на узкой скамейке, расположенной у задней стенки.
Потянулись долгие мучительные часы. Я задремал, проснулся, снова засыпал, снова пробуждался и сидел в темноте, прислушиваясь к шорохам и шепотам, доносившимся извне. Есть и пить мне не давали. В этом боксе, вполне пригодном в качестве карцера, я пробыл часов шестнадцать. Когда меня доставили в бокс, солнце еще не зашло, а вывели меня из бокса, когда уже снова был светлый день.
Меня повели через широкий двор, я обратил внимание на большие тенистые деревья. Был ясный июньский день. Но я недолго наслаждался его сиянием. Меня затолкнули в темный подъезд обычного, не тюремного типа, и по небольшой лестнице ввели на второй этаж; я оказался в узком коридоре; по обе стороны коридора — двери с глазками; одну из дверей отомкнули и меня втолкнули в камеру. В одну из камер секретной Сухановской тюрьмы.
В ТЮРЕМНОМ ТУПИКЕ. СУХАНОВСКИЕ БУДНИ
«Змея есть змея, тюрьма есть тюрьма». Эту восточную поговорку любил повторять не кто иной, как Сталин, который охотно напоминал, что тюрьма, как ядовитая змея, по самой своей природе губительна для человека. В ином случае это — не тюрьма. О ядовитых речах Сталина мне рассказал в тюремной камере бывший партийный деятель. В устах диктатора афоризм имел значение директивы, особенно после 1935 года, в ежовские времена, когда режим в тюрьмах был чрезвычайно ужесточен (помимо применения пыток), а тюрьмы были переполнены. Смысл сталинских слов был тот, что власти обязаны быть жестокими, тюрьма должна быть застенком, пребывание в тюрьмах и лагерях должно быть тяжким, мучительным.
Сухановская особорежимная тюрьма представляла собой изощренное, хорошо продуманное Берией осуществление жестоких требований Сталина. Сухановская тюрьма, очевидно, имела двоякое назначение: застенок для пыток и расстрелов, расположенный в стороне, за городом, и изолированное засекреченное место заключения для «консервации» жертв палачей.
…Бывший монастырь, в котором была устроена тюрьма, расположен невдалеке от популярного дома отдыха Союза архитекторов. На протяжении многих лет отдыхающие не подозревали, что они совершают прогулки близ мрачного застенка. Вернувшись в Москву, я спрашивал различных жителей Москвы, что им известно о Суханове, и получал один и тот же ответ: в этом живописном месте по Павелецкой дороге находится прекрасный дом отдыха.
Не только были покрыты тайной черные дела, творившиеся внутри бывшего монастыря, но не было и внешних признаков того, что монастырь превращен в тюрьму. Вероятно, сухановская тюрьма была единственной в СССР, в которой окна не были снаружи заделаны решетками. Территорию тюрьмы обрамляло двухэтажное здание: очевидно, когда-то там находились кельи монахов. В двойные рамы этого здания были вставлены толстые гофрированные стекла (или пластмасса?). Сквозь них ничего нельзя было увидеть ни снаружи, ни изнутри. Вероятно, с улицы дом производил впечатление лаборатории или небольшой фабрики. К тому же камеры пыток находились в подвалах и внутри территории.
В камере, в которой я оказался, больше двух человек никак не могло бы поместиться. Я не раз шагами замерял отведенную нам площадь, она равнялась примерно шести квадратным метрам. Прямо против двери было расположено окно. Свет, проникавший через толстые гофрированные стекла, был тусклым, а лучи солнца многократно преломлялись. В середине камеры был ввинчен в пол небольшой столик. С каждой стороны стола был ввинчен в пол круглый табурет, не слишком удобный для многочасового сиденья. Коек не было. Дощатое ложе, на котором ночью спали заключенные, днем составляло часть стены и находилось под запором. Тюремщики его утром приподнимали, техника была такая же, как в вагоне, но полка на день не опускалась, а поднималась. Ночью опущенные деревянные полки вплотную примыкали к столу, а опорой им служил с каждой стороны табурет.
Если бы в этой камере одна полка была бы и днем опущена, а в камере находился бы только один человек, то он мог бы, пожалуй, устроиться сносно. Я бесплодно мечтал о такой возможности в течение тринадцати месяцев! Однако обе полки днем были приподняты и под запором, так что я был вынужден каждый день пятнадцать часов сидеть на круглом табурете. Между табуретами и столом невозможно было протиснуться, а между табуретом и стенкой можно было протиснуться боком; так я и совершал «прогулки» по камере, когда бывал в ней один. Когда же в камере находились два человека, то передвигаться по камере нельзя было и теснота ощущалась особенно болезненно.