Но вот что разорвало непрерывность воли, что литым мячом откинуло в сторону весь этот день, последний в Семидоле день, – и вот что сделало этот день прощальным:
Ночь была холодная. Небо стояло необычно высоко, и звезды на нем были мертвы. Площадь перед вокзалом не лежала, как всегда, пустырем, а простиралась пустыней. Лошадь переставляла ноги, извозчичья таратайка кренилась вправо и влево, но ощущения езды, движения не было. Внезапно неразличимая в ночи фигура вспрыгнула на подножку пролетки. Лошадь стала.
– Рита! – вскрикнул Андрей.
– Я хотела, чтобы никто не видал, – задыхаясь, проговорила она. Потом упала ему на плечи, ледяными губами зажала его рот, холодными рассыпавшимися волосами коснулась лица, шеи, рук и нежданно горячо, в этом осеннем холоде ночи, губ и волос, опалила:
– Прощай!
Он должен был что-то крикнуть, потому что крик подкатился к горлу, потому что Рита рванулась с пролетки и убежала в ночь, потому что вдруг стало так, точно он уходил от матери, уходил навсегда, – должен, должен был крикнуть, но вместо крика ткнул в спину извозчика и выдавил из горла через силу:
– Гони!
И вновь заслонилось все ясной волей – еще раз, скорее испытать, пережить, почувствовать то, что пришло в полях под Саньшином.
– Гони, гони, гони!
И теперь, в холоде ночи, от холодного прикосновения чужих губ, отчетливо, ощутимо опалил лицо горячий вздох, и воспоминанье последнего дня, ставшего прощальным, было горько. Но так же скоро горечь смылась неотступной волей – испытать! И Андрей ринулся в темноту, крикнув самому себе:
– Гони!
О, если бы сейчас он был на месте шофера, который выгнал из-за угла громыхающую машину, промчал ее на два пальца от чугунного столба, окунул в лужу, подбросил в воздух, выпрямил, выправил, вбил в бесконечную прямизну проспекта и погнал в вихре брызг, в свисте колес, в треске мотора, в шуме, грохоте, громе! Каждая секунда – смерть, на каждой выбоине – смерть, в каждой яме – смерть, у каждого столба – смерть, на повороте – смерть, на прямой – смерть! И прекрасно, прекрасно, потому что ничего, кроме – так нужно; ничего, кроме – необходимо! Прекрасно, легко, бесконечно легко! О, если бы сейчас испытать, пережить, почувствовать, что пришло в полях под Саньшином!
– Гони, гони, гони!
Конрад Штейн
В тот день, в Москве, к дому, где помещался Германский совет солдатских депутатов, подошел человек в пушистой заячьей шапке, в порванной грязной шинели германского образца и голубых австрийских обмотках на ногах. Он потолкался в вестибюле, перечитал объявления и записочки, наколотые по стенам, и пошел на второй этаж.
В комнате, где толпились оборванные люди, он стал в очередь. С полчаса он продвигался вперед с видом человека, привыкшего ждать, усталого и безразличного. Подойдя к столу, он снял шапку. Волосы его были очень коротко обстрижены, и по голове, от правого уха к затылку, протянулся широкий шрам, усеянный сморщенными розовыми рубцами. Он держался прямо, как хороший солдат, и звонко стукнул каблуками, когда человек, сидевший за столом, поднял на него глаза.
– Я отстал от эшелона, возвращающегося на родину. Вот мои документы. Прошу присоединить меня к ближайшей партии. Я должен был…
– Откуда шел эшелон?
– Из Семидола.
– Как же вы отстали?
– Я покупал для товарищей картофель. Начальник эшелона сказал, что мы простоим часов восемь. Я ходил в деревушку в двух-трех километрах. Поезд отвели тем временем на какую-то ветку. За всей этой русской суматохой, пока я узнавал…
– Где это было?
– В Рязани. Я прошел добрых полпути пешком, до Москвы.
– Вас зовут?..
– Конрад Штейн.
Поводив пальцем по спискам, человек, сидевший за столом, закурил папироску и сказал:
– Да, есть. Это было в конце октября?
– Эшелон погрузился в Семидоле двадцать четвертого октября и отправился двадцать пятого.
– Одна минутка, – произнес проверявший списки, поднялся и вышел в соседнюю комнату.
Пожилой бородатый солдат в русском башлыке вокруг шеи ласково вгляделся в Конрада Штейна и, показав глазами на его шрам, сказал:
– Хорошо сделано. Осколок?
– Французская работа, – отозвался Штейн, – в Шампани, в пятнадцатом году.
– Хорошо сделано, – повторил солдат. – Вы саксонец?
– Да.
Дверь соседней комнаты открылась, и человек со списками в руках выкрикнул:
– Конрад Штейн, зайдите сюда.
Когда Штейн поравнялся с ним, он добавил:
– Доложите секретарю, что вы мне говорили.
И стал в дверях.
Секретарь мельком взглянул на него и сказал:
– Вы можете идти, товарищ.
Потом сухо обратился к Штейну:
– В каком лагере вы содержались?
– В Томском.
– До какого времени?
– Вот мои документы, в них все подробности. Потрудитесь…
– Прошу вас отвечать на вопросы. Мы в чужой стране, которая еще недавно находилась в войне с нами, и наш долг помогать друг другу. Каждый рвется домой, но не у всех одни права на первую очередь.
– Но ведь я уже был включен в эшелон!
– Я знаю. Когда вы были взяты в плен?
– Я тяжело болен, вы видите. – Штейн показал на свой шрам.
– Когда вы были взяты в плен?
– В феврале семнадцатого года.
– Где?
– Под Ригой.
– До какого времени вы содержались в Томске?
– Точно не припомню. Весной этого года. У меня, видите? – Штейн снова показал на голову.
– Однако вы точно сказали, когда отправились из Семидола.
– Это записано в документах.
– Каким образом вы очутились в Семидоле?
– Шесть человек бежали из Томска, в числе их – я.
– Как вы проникли через фронт?
– Красные приняли нас хорошо и помогли добраться до Семидола.
– А белые?
– Белых мы обошли.
– В гражданской войне вы не участвовали?
– Нет.
– Вы рядовой?
– Я ефрейтор.
Секретарь встал и направился к дальней двери. Дойдя до нее, он быстро обернулся и спросил:
– А вы не знавали некоего цур Мюлен-Шенау?
Ефрейтор сморщил брови, поднял глаза к потолку, помычал.
– Нет, не припомню, – спокойно ответил он.
– Как вас зовут?
– Конрад Штейн, – сказал ефрейтор.
Секретарь вышел.
Тогда Конрад Штейн бросился к двери, через которую перед тем вошел, остановился на одно мгновенье, затаил дыханье, прислушиваясь, потом неторопливо нажал дверную ручку.
В комнате, где толпились оборванные люди, у стола никого не было. Из телефонной будки доносился чей-то раздраженный тонкий крик.
Конрад Штейн положил на дно шапки свои документы, нахлобучил заячий мех на глаза и стал пробираться к выходу. Бородатому солдату в башлыке вокруг шеи, ласково взглянувшему на него, он скучно сказал:
– Пойду покурю, пока там возятся с бумагами.
И тихо спустился по лестнице. На улице он скользнул за угол, бросился к трамвайной остановке и затерялся в невзрачной толпе.
А ночью к товарному поезду, тащившемуся из Москвы в Клин, подбежал из темноты быстрый человек с большой белой головой и, пропустив мимо себя звякавший сцепами, поскрипывающий состав, прилип к затылку последнего вагона у буфера, под слепым глазком красного фонаря.
ВРАГ У ВОРОТ!
Штаб был освещен, и по замызганным, обшарканным лестницам бродили, бегали, метались люди. Через распахнутую дверь рвались телефонные звонки и охриплый, замученный голос клекотал поминутно:
– Слушаю… для поручений…
– Говорит для поручений… у телефона для пору-че-ний!
В круглой высокой комнате плавал в табачном дыму и в бумажных ворохах сонный человек. Мусоля пальцы, он перебирал и перекладывал картонные карточки, бумажки, бумаги, подносил к губам эмалированный чайник, сосал оббитый носик, потом долго таращил глаза – с растолстевшими веками и обескрашенными зрачками – и опять перекладывал бумажки.