– Что? Вы были… Вы назвали себя? – вскрикнул Андрей и схватил за плечи своего собеседника.
– То есть не себя…
– Конрада Штейна?
– Успокойтесь, милый мой друг. С этой стороны не грозит никакая опасность. Конрада Штейна больше нет.
– Нет? – отшатнулся Андрей.
– Конрад Штейн умер.
– Я ничего не понимаю!
– Ну, слушайте. В Москве могло все обнаружиться. Я вовремя убежал. Я попал в Клин, оттуда – в Тверь. Там я работал поденно. У меня был товарищ – славный парень, берлинец. Мы ночевали то тут, то там, у нас не было постоянного угла. Где получали работу, там и жили. Нас нигде не знали как следует. Так что, когда умер этот берлинец, все вышло само собой. Я взял его бумаги, а ему сунул свои.
Андрей сидел молча, как будто не слушая. Гость заглянул ему в глаза и, точно спохватившись, проговорил:
– Нет, вовсе не то! За кого вы меня считаете? Я забыл сказать, что этот берлинец заболел тифом. Я ухаживал за ним недели полторы. Славный парень.
Андрей поднялся.
– Значит, дело о Конраде Штейне прекращено за его смертью?
– Вероятно.
– Значит, мы квиты?
Гость быстро вскочил, сжался, медленно расставил отточенные холодные слова:
– Нет, мы еще не квиты, товарищ Старцов.
– Что вам надо от меня? – опять вскрикнул Андрей.
Гость покачал головой, расправил лицо ласково-насмешливой улыбкой и, подойдя к Андрею, взял его за локоть.
– Милый мой друг, я говорю так, потому что чувствую себя обязанным. Вы сделали все, что может сделать доброе сердце. Но мы еще не квиты. Я обещал доставить от вас письмо вашей невесте. Я считаю это своим долгом. Я даже запомнил ее имя: фрейлейн Мари Урбах, из Бишофсберга, не правда ли? Что же вы молчите? Кажется, я не ошибся? Фрейлейн Мари Урбах, не правда ли?
Андрей закрыл лицо руками.
– Но, видите ли, я затерял ваше письмо. То есть не затерял, а сунул его этому покойному берлинцу вместе с бумагами Конрада Штейна…
– Вы с ума сошли! – почти задыхаясь, прохрипел Андрей. – Ведь если с бумагами Конрада Штейна найдут мое письмо…
– Ну что вы, кому придет в голову связать ваше имя с Конрадом Штейном?
– Не издевайтесь! Вы не смеете издеваться надо мной!
– Я говорю, что думаю.
– Бумаги непременно направят в Семидол, Курту! Ведь Курт поймет все сразу!
– Об этом я не подумал, признаться…
– Послушайте, вы… черт… Послушайте! Найдите себе кого-нибудь еще для шуток! Не забывайте, что вы в моих руках…
Гость повел оттопыренным пальцем перед глазами Андрея.
– Но и вам я не советую забывать, что вы в моих руках. Да… Однако что за раздор, – снова расплылся он, – разве вы не чувствуете, что я благодарен вам безмерно и готов чем угодно отплатить?
– Как вы могли не подумать, что…
– Я пошутил, милый мой друг; поверьте, пошутил. Я сунул покойнику только бумаги Штейна. Больше ничего.
– Письмо осталось у вас? Давайте его, давайте!
– Нет. Письмо я разорвал, чтобы случайно как-нибудь не повредить вам.
– Ах, я не верю, не верю ни одному слову!
Андрей забегал из угла в угол, охватив руками голову и раскачивая ею, как от боли. Гость следил за ним прищуренными глазами и говорил медленно, точно насаживал слова, как наживку на крючки.
– Что вы волнуетесь, милый мой друг? Неужели трудно написать еще одно письмо? Это вам лишний раз доставит удовольствие побеседовать с любимой женщиной. Даю вам слово, что, как только вернусь на родину, я разыщу фрейлейн… Мари Урбах – так, кажется? – вручу ей письмо и расскажу все, что знаю о вас.
– Вы знаете Мари? – спросил Андрей, вдруг перестав бегать.
Гость замолчал и посмотрел на Андрея в упор.
– Нет.
– Не говорите ей ничего обо мне, – сказал Андрей, становясь лицом к лицу с гостем.
– Вы же сами просили меня.
– А теперь я прошу, чтобы вы не делали этого. Не разыскивайте Мари. Не надо.
Гость опять помолчал, потом хлопнул Андрея по плечу, кивнул на Риту и засмеялся.
– Мы совсем забыли даму. Я понимаю вас отлично. Но вы напрасно беспокоитесь: фрейлейн Урбах ничего не узнает об этом.
И он еще раз кивнул на Риту.
– Будем говорить о деле, – сказал Андрей, заслоняя собой Риту. – Зачем вы пришли ко мне?
– Будем говорить о деле, – в тон Андрею отозвался гость. – Я пришел к вам переночевать. Завтра меня отправляют с эшелоном. Я избегаю бывать там, где много людей.
– Хорошо. Дайте мне слово, что вы оставите меня навсегда в покое.
– Даю.
Андрей широкими шагами вышел из комнаты.
– Сергей Львович, – сказал он, войдя к хозяину, – у меня должен переночевать один товарищ. Это необходимо. Я положу его в соседней комнате, на диване.
Сергей Львович всплеснул руками.
– Постойте, – настойчиво продолжал Андрей, – никаких возражений. Он должен остаться. Иначе будет плохо. Слышите? И – молчок. Никому ни звука. Благодарю вас.
Он повернулся и ушел, не заметив, как Сергей Львович осыпал себя частыми, испуганными крестиками.
Андрей отвел гостя в соседнюю комнату, показал ему диван, прикрыл дверь и вернулся к себе.
Там он постоял несколько секунд неподвижно, провел рукою по голове, потер лоб, щеки, шею. Потом сжал кулаки и проговорил самому себе:
– Он знает ее, знает, знает!
Качнулся, подошел к кровати, положил голову на колени к Рите. Потом закрыл глаза.
Рита обняла его голову, наклонилась над ним. На его губы упала горячая капля. Он тихо спросил, не двинув веками:
– Ты о чем? – и облизал соленые губы. – Если бы можно было начать жить сначала… Раскатать клубок, дойти по нитке до проклятого часа и поступить по-другому. Совсем по-другому…
Рита всхлипнула громко и прикоснулась щекой к его лбу.
– Милый, милый…
– О чем ты? – опять спросил он.
– Кто этот человек, скажи? О чем вы говорили?
Он долго не отвечал.
Было тихо, какие-то далекие гулы слышались за окном. Медленно, неохотно угасал электрический свет.
Андрей повернул голову, уткнулся лицом в колени Риты и – в колени, в платье, в душную теплоту ног – проговорил:
– Этого я никому не могу сказать. Никому.
Глава
О девятьсот четырнадцатом
Центрифуга Амура
– Belegte Brötchen!
– Warme Würstchen!
– Bier, Bier, Bier, gefälligst!
– S-s-simplicissimus, Berliner Tageblatt, Lustige Blätter!
– Woche, Woche, Woche!
– Bier, Bier, Bier!
– Belegte Brötchen, warme Würstchen!
– Zigarren, Zigarren, Zigaretten!
– Kladderadatsch, Kladderadatsch!
– Einsteigen![2]
Сигарный дым голубыми простынями колышется под потолком и мягко пеленает жужжащие голоса. Объемистые животы, потные лысины, белые юбки, крепкие оголенные локти, большие круглые груди под кружевцами и прошивками плавно качаются на сиденьях.
За окнами медленно проплывает дородное, умытое, благословенное солнцем отечество.
В Эрлангене пышный, жужжащий, разряженный поезд вылился на вокзал и потек вниз по узкой улице в конец города.
Андрей с Куртом отделились от толпы, вошли в университетский сад.
Здесь было тихо, теплые тени лежали на дорожках, ясени и дубы заслоняли небо. На стволах желтели полированные дощечки с латинскими надписями, такие же дощечки торчали на жердочках, воткнутых в клумбы. Пахло упитанной, сытой землей и – откуда-то – свежей масляной краской.
– Есть ли у вас это чувство, – спросил Курт, – покойное, миротворящее – чувство родного? Мы довольствуемся пустяками, потому что это наши пустяки. Уверяю тебя, я счастлив, что приехал сюда. Глупый, милый праздник, глупая, милая привычка. Еще раз смотрю вот на этот ясень – какой он старый, рыхлый, ноздреватый. Грибы на нем в прошлом году были мне по пояс. Теперь, видишь, они поползли выше… А вот ворота анатомического театра. Пойдем, я покажу тебе музей.
Из двери, выходившей в сад, по земле стлался холодноватый, сладкий запах йодоформа. В комнате, куда они вошли, вдвинутый в нишу сырой стены, стоял оцинкованный большой сундук. Крышка его была чуть приподнята.