Друзья остановились. Прямо под их ногами ровно уплывала дорога к пятнам ярких квадратов полей. Новый город мутным кругом опоясывал старый. Пять башен, широких и грузных, озирали окрестность. На скученных темных домах, сросшихся в нерушимую каменную грудь, короной веков лежал розовый бург.
– Нюрнберг! – вырвалось у Курта.
– Нюрнберг! – повторил Андрей.
Они стояли неподвижно, устремившись всем телом вперед, как путники пустыни перед нечаянным колодцем. Потом Курт схватил Андрея за руки, притянул его к себе порывистым, торопливым движением, заглянул ему в глаза – точно хотел перелить в Андрея весь восторг, и они поцеловались.
– Навсегда! – проговорил Андрей.
– Навсегда!
Взявшись за руки, они вдруг разразились долгим бессловесным криком и побежали вниз, в город.
Был вечер.
Спускаясь по лестнице со своих мансард, Курт встретил офицера. Офицер был молод, подвижен, и в выправке его сквозила непринужденность. Он взял под козырек:
– Не можете ли сказать, где живет господин художник Ван?
– Чем могу служить?
Офицер поднялся ступенькой выше, стал лицом к лицу с Куртом, улыбнулся, почти воскликнул:
– Ах, так это вы сами! Я узнал вас по автопортрету – помните, такой маленький карандашный рисунок?
– Вы… вы… – пробормотал Курт и вдруг повернулся, чтобы идти вниз по лестнице. Но тут же раздумал и перескочил через две ступени наверх. Потом снова метнулся вниз, глянул на офицера, пожал его протянутую руку и четко, по-солдатски, ответил:
– Очень рад, господин лейтенант.
– Вы, по-видимому, торопитесь? Прошу вас звать меня просто фон Шенау. Может быть, всего несколько минут… Я не задержу вас. И пожалуйста – просто фон Шенау.
– Очень рад, – повторил Курт и повел рукой вверх.
– Я разыскал вас без особого труда, – говорил офицер, подымаясь по лестнице, – хотя мой агент, с которым вы до сих пор имели дело, уверял, что вашу мастерскую найти вообще невозможно. Ха-ха! Я боюсь, что этот добряк непременно хочет сохранить перегородку между мной и вами. Кстати, скажите, какую сумму вы получили от него последний раз в виде аванса?
– Пятьсот марок.
– Скажите! Это делает ему честь, ха-ха!
Курт открыл дверь и пропустил офицера вперед.
– Это и есть ваша мастерская? Скажите! Вот как скромны истинно великие люди.
– Я очень благодарен, господин фон Шенау, но…
– Право, я шучу. Мне хотелось бы с вами сойтись. Добряк, с которым вы имели дело, рассказал вам, вероятно, как я ценю ваш талант. Мне хотелось бы попроще, без церемоний. Я страшно рад, что застал вас. Я ведь вообще люблю художников. По контрасту: у нас все так сложно – представительство, этикет, а вы – просто. Скажите, это ваше новое полотно? Поверните, поверните, вот… вот так. Это в счет аванса, что? Ха-ха!
– Простите, господин фон Шенау, но я уже обещал эту картину другому лицу… собственно магистрату Нюрнберга…
Офицер сел в кресло и наклонился вперед, опершись локтем на коленку. Лицо его сузилось, широкий лоб с красной полоской от фуражки вырос, рот ясно и резко очертился. Он смотрел на картину.
– Что вы там сказали? – промычал он.
Потом оторвался от полотна:
– Мне послышалось, что вы сказали какой-то вздор, господин Ван?
Курт шагнул к гостю, и голос его стал грузным.
– Я собирался отблагодарить вас, господин фон Шенау… Я хотел также возвратить аванс…
Офицер быстро встал, выбросил вперед руку, коротко, как гимнаст:
– Давайте!
– К сожалению, в данный момент… я…
– Вы несете чепуху, дорогой Ван. Я даю вам возможность работать. Я не тороплю вас. Можете писать по одной картине в три года. Пожалуйста. Я обеспечиваю вас. Я не ставлю вам никаких условий, кроме одного: из этой мастерской картины знают только одну дорогу – в мое собрание.
– Позор!
У офицера ясно и резко очерчен рот, и слова его, как рот, ясны и резки:
– Господни художник понимает, что с ним говорит офицер. Офицер предлагает, художник соглашается или отказывается. Вы отказываетесь?
– Боже мой! Ведь вы лишаете меня главного, вы берете у меня…
– Я делаю вам честь. Вы знакомы с каталогом моего собрания? Ван-Дейк и Рубенс, французы, кончая Сезанном, немцы до Клингера. Я отвел вам целую стену.
– Меня никто не знает. Я работаю… я работаю…
Курт хватается за спинку дивана, толкает ногами подрамники, произносит надорванно, точно умирая от жажды:
– Работаю на вас!
– Скажите! Ван, Ван, вы безумны, как гений. Вы хотите пробивать свою дорогу шаг за шагом, а я обещаю вам развернуть ваше будущее одним движеньем. Вас никто не знает? А я сделаю так, что вас узнает весь мир. Я сделаю это.
Курт падает на диван.
– Но это полотно… именно это. Прошу вас. Я хотел видеть его в магистрате. Дворик Немецкого музея – это наше, нюрнбергское, близкое нам…
– Ван, бросьте говорить вздор! Мне было бы неприятно оставлять вас в дурном расположении духа. К тому же…
Лоб офицера опять растет, красная полоса от фуражки бледнеет, исчезает. Офицер смотрит на картину.
– Хорошо. Очень. Какое счастье наблюдать за вашим ростом. Знаете…
Офицер встает, подходит к Курту, берет его за плечи, всматривается в его лицо – как в лицо солдата – поощряюще.
– Знаете, вы лучший из художников вашего поколения. Ведь вы ненамного старше меня, да?
Потом он снова оглядывает комнату, вынимает из кармана визитную карточку, пишет на ней несколько слов, по-прежнему молодо говорит:
– Я здесь проездом. Страшно рад, что застал вас. Вот, возьмите, может пригодиться. И до свидания. Я непременно приглашу вас к себе, в Шенау. Вы увидите, какую я отвел вам стену. Непременно. До свидания.
Офицер пожимает руку, бодро и радостно шуршит униформой, шумно затворяет за собой тонкую стеклянную дверь.
Курт сидит неподвижно.
Снизу, с улицы, подымается вечерний говорок возвращающихся с фабрики рабочих. Слышно, как шуршат по мостовой велосипедные шины. В углы комнаты забиваются сумерки. Полотно на мольберте отсвечивает красным.
Курт ощущает в своей руке карточку. Подносит ее к глазам.
Карандашом:
Выдайте 200 в счет платы
за «Дворик Немецкого музея»
Печатной краской:
Лейтенант фон цур Мюлен-Шенау
(маркграф)
Тогда Курт вскакивает с дивана, рвет визитную карточку, подбегает к окну и грозит кулаком вниз на улицу.
С тяжелым дыханьем выползает и пенится шипучее слово:
– Не-нави-иж-жу!
Розенау лежит в низине, и в Розенау есть пруд. От его сырости, от сочной травы газонов и густых крон ветел в Розенау прохладно.
И когда наступали сумерки и город закупоривала духота, люди стекались к Розенау.
Потому что этим летом над Баварией ходили грозы.
Они собирались к ночи и рушились исступленно на города, дороги и поля. С рассветом небо очищалось; дни стояли знойные, тугие; по вечерам приплывали тучи и ночью, разодранные грозой, валились на землю…
Человек внес свои поправки в безумства природы. Поставил громоотвод, провел канализацию, придумал зонтик.
О, этот гордый человек!
Когда первая капля дождя холодным предвестником падет на землю, он пощупает лысину ладонью, раскроет зонтик, и по его липу не скользнет и отблеска смятенья: под зонтиком ступает все тот же царь природы.
Никакого смятенья вообще. Ни озабоченности, ни поспешности, ни суеты. Жизнь – это гармония. И родина гармонии – родина Баха, Мендельсона, Листа, Гайдна.
На каждом шагу встречаешь человека, неспособного отличить c-dur от a-moll. Но всякий знает, что Гайдна и Мендельсона дала Германия. И каждый, точно правоверный эллин, верит, что семь тонов музыкальной гаммы ответствуют семи спектральным краскам.
Жизнь – это гармония, в которой каждая сигара – известная тональность.
Оранжевая черепица крыш, кнопка воздушного звонка, кожаная манжета колбасницы, головной гребень кельнерши – известный, только пм присущий, только им преподанный, приятный тембр.