И в эту красоту уставясь Глазами бравших край бригад. Какую ощутил я зависть К наглядности таких преград!
О. если б нам подобный случай, И из времен, как сквозь туман, На нас смотрел такой же кручей Наш день, наш генеральный план!
Передо мною днем и ночью Шагала бы его пята. Он мял бы дождь моих пророчеств Подошвой своего хребта.
Ни с кем не надо было б грызться, Не заподозренный никем,
Я вместо жизни виршеписда Повел бы жизнь самих поэм.
Исторический аспект сравнения (со временем покорения Кавказа) здесь не главное. Не столько две эпохи, сколько история и природа - по такому руслу направлена поэтическая мысль. Никогда, пожалуй, природа не представала у Пастернака так открыто в качестве примера, образца.
Критерий «наглядности», природной органичности, примененный к событиям исторического ряда, имел и другую, внутренне родственную сторону. В «Волнах» заявлена формула «неслыханной простоты», соотнесенная с «опытом больших поэтов». Простота, по Пастернаку, свойство отнюдь не узко формальное (простота стиха). В контексте многих высказываний Пастернака она равнозначна гениальности, «чутью сродства всего на свете, которое охватывает большого поэта» (письмо к В. Э. Мейерхольду от 26 марта 1928 года). «В родстве со всем, что есть, уверясь // И знаясь с будущим в быту...»,- сказано в «Волнах». Простота определяется способностью «видеть все в первоначальной свежести, по-новому и как бы впервые» («Люди и положения»). Это «как бы впервые» делает простоту «неслыханной», ставит ее в противоречие с расхожей художественной нормой, штампами привычного выражения, и она «может показаться нам странной». Простота - это глубокая традиция, но традиция на уровне новых открытий, а не следования образцам.
В период «Второго рождения» вопрос о «типе выражения» вставал перед Пастернаком и в конкретном социально-нравственном плане как необходимость общения с новым читателем. Он становился вопросом его собственной эволюции,
«переделки». Здесь он тоже не умещался в пределах стиля и имел свои противоречия.
В «Сестре» уже был намек на возможную, в принципе, связь со «всеми». Приглушение индивидуального «я» как бы преследовало, среди прочих, и эту цель - единение с другими людьми в чувстве всеобщего. Единение, однако, могло осуществиться лишь на базе своеобразного фило-софско-эстетического мировосприятия, выраженного в книге. Поэт не сомневался в его объективной жизненной значимости, но «другие» могли его принять или не принять. Предполагаемая (и предлагаемая) связь была чревата и конфликтом, а структурная и стилистическая сложность книги конфликт этот «узаконивала»: превратно понятая («идеализм», «субъективизм», «ребус» и т. п.), она искажала в глазах читателя - того, кто ждет от стихов прямых и очевидных истин,- мировоззренческую сущность прекрасной книги.
Конфликт «Второго рождения» острее и откровеннее. И узнается он не в судьбе книги, а в ней самой, ибо составляет видимую основу ее содержания. Общее мыслится социально-исторически и открывается как неизбежная, закономерная перспектива: «Мы в будущем, твержу я им, как все, кто // Жил в эти дни...» («Когда я устаю от пустозвонства...»). Однако поэтическое «я» (лирический герой) больше раскрывается в другом измерении: в герое запечатлено индивидуальное, частное лицо, и он несет природный критерий жизни, который в общей системе книги приобретает альтернативный смысл.
Среди книг Пастернака «Второе рождение» и вслед за тем «На ранних поездах» (1943) содержат больше всего стихов, сохранивших оче-
видную связь с конкретными биографическими фактами. Но тем очевиднее и процесс поэтического преображения: факты, реальные, бытовые, претворяются в «лирическую истину» непреходящего содержания, утверждают свое родство с «вековым прототипом». Любовная лирика «Второго рождения», с ее мотивом «двух женщин», связана с переменой в личной жизни Пастернака - разрушением его первой семьи, сложившейся в 1922 году, когда Пастернак женился на художнице Евгении Владимировне Лурье, и началом новой, с Зинаидой Николаевной Нейгауз. Казалось бы, уместно привлечь к прочтению стихов подробности этой личной истории: самый трудный момент ее пришелся на начало 1931 года, и тогда же по-настоящему завязалась книга. Только что даст такое прочтение?
Анна Ахматова, по воспоминаниям Л. Я. Гинзбург, сказала о «Втором рождении»: «Он там уговаривает жену не огорчаться по поводу того, что он ее бросил. И все это как-то неуверенно. И вообще, это еще недостаточно бесстыдно для того, чтобы стать предметом поэзии» 1. Но это Ахматова. Для нее книга не была «открытием» личной истории Пастернака, и она имела свое, полемически подчеркнутое, представление о соотношении жизненных реалий и стихов. Сама она, кстати, своей бытовой подноготной в стихах не раскрывала, любила разве что подразнить читателя наличием тайны. «Когда б вы знали, из какого сора // Растут стихи, не ведая стыда...» («Мне ни к чему одические рати...»). Так что и она имела в виду не поведение Пастернака -
1 Гинзбург Лидия. Литература в поисках реальности. Л.. 1987. С. 238.
^ В. Альфонсов
скорее то, что о положениях «как у людей» писать не стоит. Читателя же, который увлечется биографическим комментарием, интерес к бытовой стороне может увести на ложный путь, создаст обманчивую иллюзию «понятности» без проникновения в поэтическую суть. А суть заключается в том, что образ любви во «Втором рождении» - нерасчленимый, единый. Обе линии любовного сюжета ведут в мир бесконечных измерений - природы, вечности, искусства,- и Пастернак идет путем, отличным от того, который, по-видимому, выбрала бы Ахматова.
Да, есть у Пастернака некая «неуверенность», когда он «уговаривает» («Не волнуйся, не плачь, не труди...»). Неуверенность особого рода, она таится в стихах по-пастернаковски широких, роскошных, прекрасных в общем-то стихах, но как-то слишком уж знакомых. Понятную сложность психологической ситуации и банальность житейского ее решения («Ты жива, ты во мне, ты в груди, // Как опора, как друг и как случай») он стремится превозмочь форсированием поэтической интонации, цитированием, в новом контексте, самого себя периода «Сестры»:
Из тифозной тоски тюфяков Вон на воздух широт образцовый! Он мне брат и рука. Он таков, Что тебе, как письмо, адресован.
Надорви ж его вширь, как письмо, С горизонтом вступи в переписку, Победи изнуренья нзмор, Заведи разговор по-альпийски.
И над блюдом баварских озер
С мозгом гор, точно кости мосластых,
Убедишься, что я не фразер
С заготовленной к месту подсласткой.
Но ведь можно сказать, что такого рода самоповторение, в котором за привычной свободой поэтического рисунка скрывается внутренняя натуга, в какой-то мере вообще присуще «Второму рождению». Нравственный и психологический смысл темы «второго рождения» не в замене прожитой жизни какой-то другой, а в воскресении для жизни после «измора изнуренья», порожденного причинами далеко не только интимного свойства. Открыть жизнь заново, в новом качестве - это значит и вернуться к жизни, «припомнить жизнь и ей взглянуть в лицо» («Когда я устаю от пустозвонства...»). Измерение не столько линейное, сколько концентрическое, с постоянным ядром и расходящимся новым кругом. Так у Пастернака было всегда, начиная по крайней мере с «Марбурга». Ахматова в своих стихах, не выходя за пределы конкретной ситуации, превращала эту ситуацию (и вещи, детали, «сор») в поэтическое чудо, заставляла звучать «иначе, не так, как у людей». Пастернаку нужно расширение круга, соотнесенность конкретного с «целым» - выход в мир. «Всякая любовь есть переход в новую веру» («Охранная грамота»). Новую не значит другую, а - большую, обновленную, расширившуюся. В героине марбургской истории он отметил печать вековечной «женской доли», достойную внимания чуть лн не больше, чем его собственная драма. «Залгавшегося ангела» «Разрыва» вывел в «музыку» - понимание глубинной трагедийности бытия. Ситуация с «двумя женщинами» во «Втором рождении» претворяется в образ изначально-драматической и вечно-спасительной любви. Разделить эти две стороны можно житейски, но не поэтически. И если какая-то сторона реальной жизненной основы больше сопротивлялась, труднее поддавалась одухотворению в образе, если на помощь привлекался испытанный поэтический арсенал, то это слишком понятно, чтобы именно в этом видеть главный смысл. Понятно также, и житейски, и поэтически, что на новой любовной волне должно было возникнуть полновесное слово, все о том же, но по-новому произнесенное.