Работал тогда в музее некий иранский коммунист, бежавший из своей капиталистической родины в страну победившего социализма. Очевидно, девать его было некуда, и отправили его в наш отдел нумизматики, благо разбирать арабские надписи на монетах он умел. Имя и фамилия иранца были трудно произносимы, и по созвучию прозвали его в музее Хрыч Поганыч. Дисциплина была тогда строгая, и на беднягу стали поступать жалобы: он опаздывает после обеденного перерыва и отлучается с работы в разное неположенное время. Тогда Хрыч Поганыч написал оправдательную записку директору, в которой объяснял, что у него то ли неполадки с мочевым пузырем, то ли расстройство желудка, в силу чего он вынужден ходить в общественную уборную, потому что в мужском сортире музея ему дует. На что товарищ Новиков наложил резолюцию: “Разрешаю ходить в женскую уборную”.
Ноябрь 1941 года. Назначен день эвакуации музейных собраний. Наши старушки, тогда молодые еще особы, снимают картины, демонтируют скульптурные группы, заколачивают ящики… Дело остается только за распоряжением директора. Но в назначенный день он не появляется. Не появляется он и на второй, и на третий день, после чего обнаруживается, что товарищ Новиков уже эвакуирован как ценный кадр.
Абрам Эфрос и Андре Жид
В 1936 году приезжал в СССР прогрессивный (после этого реакционный) французский писатель Андре Жид. В качестве переводчика к нему был приставлен Абрам Эфрос – блестящий эссеист, критик и переводчик. Пришли они в наш музей, и у писателя заболел живот. Проводили его в туалет, свита ждала снаружи, и вдруг из уборной раздался дикий крик: “Papier! Papier!” (Бумагу! Бумагу!). В следующем году Эфроса арестовали и сослали. Не исключено, что необеспечение прогрессивного писателя подтирочной бумагой инкриминировалось ему как вредительство.
Музей нового западного искусства
И еще запомнился мне рассказ о том, как в 1947 году ликвидировался Музей нового западного искусства. Инициатором ликвидации выступала Академия художеств СССР. Очевидно, ее руководство преследовало две цели: с одной стороны, уничтожить этот очаг буржуазного разложения в искусстве, а с другой, захватить для себя морозовский особняк на Кропоткинской, где размещался музей, куда Академия и въехала сразу же после его ликвидации. Была назначена встреча Хрущева с руководством Академии. Узнав об этом, Виктор Никитич Лазарев – единственный из советских искусствоведов действительный член Академии наук СССР – помчался на встречу, чтобы объяснить члену ЦК нецелесообразность закрытия музея. Он опоздал. Когда Лазарев пришел в музей, он увидел, что на парадной лестнице особняка президент Академии художеств Серов что-то говорит Хрущеву, показывая на огромное панно “Танец” Матисса, а Хрущев громко хохочет. Сделать было уже ничего нельзя.
Экспонаты ликвидированного музея были распределены между ГМИИ и Государственным Эрмитажем, и было дано указание составить списки всех экспонатов для продажи за границу. Виктор Никитич убеждал сотрудников музеев затягивать дело как можно дольше. И они тянули. После смерти Сталина продажа была отменена. Так крупнейшее собрание нового западного искусства (бывшие собрания Щукина и Морозова) было сохранено для России. Кроме одного экспоната.
Вскоре после войны в Москву с правительственным визитом приезжал крупный американский бизнесмен (имя его не помню). Когда его водили по залам Музея нового западного искусства, Молотов снял со стены понравившуюся бизнесмену картину Ван Гога “Ночное кафе” и вручил ему ее в качестве подарка. Сейчас эта картина украшает Художественную галерею Йельского университета (США).
Глава 6
Всемирный фестиваль (1957) и художники
В процессе переоценки ценностей немалую роль сыграл Всемирный фестиваль молодежи и студентов, проходивший в 1957 году в Москве. Для дальнейшей истории России его значение трудно переоценить. Фестиваль впервые дал возможность советской публике познакомиться с современным зарубежным искусством. До смерти Сталина такой возможности людям предоставлено не было. Музей нового западного искусства был ликвидирован еще в 1948-м, в университете лекции по истории зарубежного искусства кончались на импрессионизме, все музейные экспозиции (ГМИИ, Эрмитажа, Третьяковской галереи) обрывались на восьмидесятых годах XIX века, ибо далее следовали лишь реакция и разложение. Правда, существовали за рубежом прогрессивные художники-коммунисты вроде Андре Фужерона, Рокуэлла Кента, Диего Риверы, но и их искусство не отвечало жестким стандартам соцреализма. Теперь начиналось легкое шевеление в этой области – Хрущев явно заигрывал с так называемыми прогрессивными зарубежными кругами. В Москву приезжали Диего Ривера и Альфаро Сикейрос, и хотя первый был троцкист, а второй – оголтелый сталинист, возглавлявший первое (неудавшееся) покушение на Троцкого, и оба были отнюдь не соцреалистами, в художественных кругах им был оказан воистину царский прием.
Из всего, что называлось тогда “прогрессивным современным искусством”, творчество мексиканских художников дальше всего отходило от канонов соцреализма. Очевидно поэтому я и Инга Каретникова, с которой мы вместе учились, а потом работали в музее, заинтересовались и начали заниматься мексиканским искусством. В соавторстве мы написали большую статью в сборник “Современное изобразительное искусство капиталистических стран” (Москва, 1961) и неожиданно стали (за неимением прочих) специалистами в этой области. На огромной выставке “Искусство Древней Мексики” 1963 года – первой, устроенной в Союзе на правительственном уровне, – мы уже участвовали в устройстве экспозиции, вели занятия с экскурсоводами, я редактировал перевод каталога, Инга проводила по выставке Микояна…
Я тоже вел кого-то из членов ЦК (то ли Кириленко, то ли Кириченко). В узком проходе между витрин я обернулся к высокому гостю, чтобы пропустить его вперед, и вдруг почувствовал, что меня приподняли в воздух, повернули лицом в нужном направлении и опустили на пол; за мной стоял охранник с каменным лицом. Я нарушил этикет.
Занятие современным западным искусством еще казалось тогда делом небезопасным. Мало кто из искусствоведов занимался ХХ веком, а кто занимался, очевидно, не хотел рисковать. Поэтому меня в числе других сотрудников нашего музея командировали на работу в выставочных помещениях Всемирного фестиваля молодежи и студентов.
Фестиваль приоткрыл нам “окно в Европу”, и сквозь эту щель вместе со свежим воздухом свободы хлынул в Москву поток иностранцев. Меня разыскали в музее два молодых англичанина и сказали, что привезли мне подарок от моего старого друга Алика Дольберга, теперь проживающего в Лондоне. Мы вышли в Итальянский дворик, где было мало народа, и они вручили мне две книги: “Мрак в полдень” (в последнем русском переводе “Слепящая тьма”) Артура Кестлера и “Звериную ферму” (“Скотный двор”) Джорджа Оруэлла – книги по тому времени криминальные. Мы стояли и беседовали у “Давида” Микеланджело, а в двух шагах торчал некий гражданин в штатском и внимательно прислушивался к нашему разговору. Когда я замешкался в поисках ручки, чтобы обменяться адресами, он любезно предложил мне свою. Я настолько увлекся содержанием этих книг, что сразу же начал их переводить, а потом читал переводы довольно широкому кругу друзей. Через какое-то время ко мне пришли два мальчика и, сославшись на кого-то из моих друзей, попросили дать им рукопись перевода “Мрака в полдень” Кестлера для перепечатки. Через несколько дней они принесли мне перепечатанный на машинке экземпляр. В дальнейших перипетиях судьбы мой экземпляр исчез, но другие ходили по Москве. Много лет спустя великий архивист Гарик Суперфин обнаружил один из них в столице (теперь он хранится в архиве Научно-исследовательского центра Восточной Европы при Бременском университете).
Перед тем как допустить нас к работе на фестивальной выставке, нашу команду вызвали на инструктаж к директору Института истории и теории искусства Академии художеств СССР Ф. Калошину. Дело было серьезное. В трех павильонах, сооруженных в московском Парке культуры им. Горького, размещалось искусство молодых художников из тридцати шести стран мира. И чего тут только не было: сюрреализм, экспрессионизм, формализм, абстракционизм… Надо было давать отпор… противостоять… объяснять агрессивность… империалистический характер всех этих направлений в искусстве. (Ситуация повторилась в следующем году на выставке современного польского искусства, развернутой в московском Манеже. Нас опять посылали туда в качестве консультантов, чтобы объяснять публике вредность так называемого формализма в искусстве. Тогда и возникло ходячее выражение – “искусствоведы в штатском”).