— Qu’est ce que nous pouvons faire pour vous?[110],— спрашивали его с трепетом благоговейного преклонения и восхищения, и, если в ответ он страдальчески морщился, хмурил брови или замыкался в презрительном молчании, всеобщее сочувствие катастрофически перерастало в приступ коллективного мазохизма: восторженные амфитрионы со сладострастным остервенением начинали обвинять во всех бедах, терзающих Испанию, самих себя: — C’est de notre faute, nous sommes tous des coupables[111], — a он упивался, он пил до дна этот нежданный, восхитительный час своего торжества, эту награду таланту, чья участь — живое олицетворение трагедии народа, предательски запроданного в вековую кабалу угнетателям и палачам и все же непокоренного. И вдруг — горькое похмелье! — общественное мнение, восхищение и любовь, загипнотизированные магическими шапками «Франс суар», ни с того ни с сего разом переключались на венгерских беженцев или тибетских повстанцев. Мгновенная перемена декораций — и наутро уже новый герой, вчера еще никому не известный, идет нарасхват, уже его наперебой приглашают на вечера и приемы, уже вокруг него кипит ажиотаж восторгов и энтузиазма, точь-в-точь, как неделю назад вокруг испанца. А испанец, на минуту обласканный общим вниманием и внезапно лишившийся своего мимолетного ореола, чувствует себя как побежденный, низвергнутый с трона венценосец, которого если и приглашают на рауты, то только из жалости, и при этом дают понять, чтобы впредь он подобной любезностью не злоупотреблял да и не очень-то на нее рассчитывал.
С некоторыми из этих однодневных знаменитостей Альваро был знаком. Они появлялись в кафе мадам Берже, ошарашенные своим падением, и никак не могли прийти в себя. Они жили воспоминаниями о блистательном своем прошлом и с каждым днем все неотличимей сливались с остальной массой студентов и эмигрантов, подстерегая не без злорадства момент, когда очередной честолюбец попытается пройти по канату к заветной цели и сорвется.
В широкие окна галереи лился вечерний свет. Альваро отдыхал, растянувшись в шезлонге. Ему вспомнился день, когда Солер привел в кафе новоиспеченного лауреата премии «Планета». Звали его Фернандес. Он настрочил с полдюжины романов — в Испании они пользовались славой бестселлеров — и по здравом размышлении решил предпринять поездку в Париж, чтобы предложить их издателю, который выпускал произведения Хемингуэя на французском языке. Едва только новое лицо переступило порог зала, разговоры, как по команде, смолкли, и представители всех археологических напластований один за другим придвинулись к гостю. Они жаждали услышать благую весть, принесенную им этим посланцем испанской культуры.
— Почему именно издателю Хемингуэя?
— Мне было бы приятно, если бы «Люди без компаса» вышли в свет в той же серии, что «Старик и море».
— Вы любите Уильяма Фолкнера?
— Уильям Фолкнер — дутая величина. Мой любимые писатели Моэм и Викки Баум.
— Вы знакомы с произведениями Сартра?
— Жена моя как-то перелистала одну его книжку, говорит, что он пишет гнусности.
— А Кафка вам нравится?
— Не читал.
— Что вы думаете о Роб-Грийе?
— Как вы сказали?..
— Каково ваше отношение к «новому роману»?
— Мы с женой по-французски ни бе ни ме. Обходимся испанским — нам хватает.
— Сколько времени вы работали над своим последним романом?
— Восемь дней.
— Вы правите свои рукописи?
— Никогда. Ударишься в фиоритуры, потеряешь непосредственность.
— Какой повествовательной манеры вы придерживаетесь?
— Повествовательная манера — выдумка бездарностей. Сервантес теорий не разводил, а написал «Дон-Кихота».
— Каковы ваши ближайшие творческие планы?
— Я задумал роман об отцах и детях, о противоречиях между старым поколением и молодым. Местом действия я выбрал негритянский квартал в Нью-Йорке.
— О, значит, вы были в Соединенных Штатах?
— Нет, за границу я выехал впервые, в Европу.
— Пришелся вам по душе Париж?
— Да, понравился. Даже очень. Только вот памятников всяких чересчур уж понатыкано и кормят — хуже некуда. Не еда, а черт-те что. Взять хотя бы у нас в отеле, соусы да подливки, муть одна. Я этой ерунды не люблю. Мне чтоб суть была, а все эти сыры да приправы — на кой они сдались!.. Вот в Германии — три дня прожил — ничего, кроме сосисок, не ел. Вот так. Культурой хвастаются, а не лучше ли сперва посмотреть, как едим мы и как — соседи.
Слушатели обступили романиста плотней. Мадам Берже облокотилась на стойку, казалось, даже она заинтересовалась поразительными откровениями клиента, и только кот, лениво потягиваясь, спокойно лежал на корзинке с рогаликами и внимательно разглядывал покрытый пылью листок с текстом закона «О мерах против лиц, появляющихся в общественных местах в нетрезвом виде».
— …И подумать только, что у нас в ресторане «Энграсия» тебе за каких-нибудь две песеты подадут баранью отбивную — пальчики оближешь! Лучший кодорниу — пожалуйста, за десять дуро! А здесь? Заказали шампанского, да так и оставили бутылку на столе — разве это вино?! Всё джемы да простокваши — одна видимость, что ел. А счет подадут — волосы дыбом!.. Господи! У нас зайдите к Агуту: за двадцать четыре песеты вот этакая сковорода филе с грибами… За двадцать четыре песеты! Нет, вы только подумайте! А в «Эль Абревадеро» — какие там цыплята с картофелем!.. Или, скажем, заячье рагу у Хоанета? А?.. Или в «Эль Канарио» жареная селезенка?.. За четыре песеты порция селезенки с пивом!
— Что вас больше всего поразило в Париже?
— Влюбленные парочки. Что за манера — целоваться на улицах! И не стесняются, прямо перед собором Парижской богоматери. А главное, хоть бы кто слово сказал!..
— Были вы здесь в церкви?
— Да, ходили вчера… с женой… к мессе. Кстати, недавно я прочел одну книгу, автор Жильбер Себрон. О личной жизни Виктора Гюго… Вот был пакостник! Как горничная к нему поступит, непременно ребенка ей сделает…
— Да, относительно современного романа. Как вы смотрите на цензуру?
— С книгами дело обстоит так. Издателям надоело пускать деньги на ветер. Они ищут авторов надежных. То есть издают только то, что наверняка на полках не залежится… Мои тиражи, к примеру, пятьдесят тысяч экземпляров. Скажем, у меня на родине — городок, правда, маленький, но все же, — так, кроме моих книг, никаких других в книжной лавке не продают.
— Какой прием встречают ваши произведения у критики?
— Грех жаловаться. Кое-кто из журналистов даже называет меня испанским Бальзаком.
— Что верно, то верно, — мягко заметил Баро. — Совсем как в Париже. Здесь называют Бальзаком французского Фернандеса.
Воцарилось напряженное молчание. Романист пропустил слова Баро мимо ушей.
— Впрочем, — добавил он, — на критиков я внимания мало обращаю, главное для меня — мнение читателей.
— Как вы представляете себе будущее испанской культуры?
— Она идет к невиданному расцвету. Возьмите хотя бы редакцию журнала «Индисе». Какие люди!.. В последнем номере Карла Маркса опровергли, камня на камне не оставили!
— Долго вы намереваетесь еще пробыть в Париже?
— Нет. Ровно столько, чтобы окончательно договориться о переводе моих книг… В Барселоне я себя чувствую уютнее. А на своей ферме, в Касересе, и того лучше.
…Так они беседовали часа три. Начинало смеркаться, когда наконец романист поднялся с места и распрощался со своими неожиданными интервьюерами. При этом у него было извиняющееся выражение человека, который при всем желании не может располагать своим временем:
— Глубоко сожалею, но в отеле меня ждет жена. Мы хотим пойти в ревю, посмотреть этих девиц, знаете, голые выступают, любопытно все-таки… Я слышал, среди них есть даже замужние, и они это для заработка. Одного не пойму, куда только мужья смотрят…
Альваро улыбался, глядя на диск луны, выплывшей из-за гор: он вспоминал Фернандеса. Когда дверь кафе захлопнулась за романистом, Баро несколько секунд сидел, словно выжидая чего-то, и загадочно усмехался, а потом протянул руку, взял с обтянутого драной клеенкой табурета какую-то книжечку в кожаном переплете и показал ее присутствующим — это был паспорт.