Письмо так и начинается:
«Да здравствует Софья Николаевна, воскрешенная Вами, и да сгинет гнусная Нинель!» Дальше несколько теплых строчек по поводу самого рассказа и последний абзац:
«Эту бумагу я берег для новогодних приветов, но пусть она приветствует Вас в ноябре».
Приветственный этот листок — желтоватый, плотный, с изящной виньеткой вверху (made in Italy) — спровоцировал меня на ответный, не менее красивый листок (и даже конверт), если не ошибаюсь, взятый в брюссельском отеле «Metropole».
Вот так — всего две встречи с разрывом в сорок лет и одно письмо, но в дружбу нашу, чуть-чуть наметившуюся, только пунктиром, я верю до сих пор, верю, что она закрепилась бы. Бог ты мой, почему я раньше не приехал к нему в Переделкино? И вообще, почему я не ездил в Переделкино? Ведь там не только отдыхающие и творящие в Доме творчества писатели, с которыми можно встретиться и в Москве, не только летняя резиденция патриарха всея Руси, с которым, правда, нигде не встретишься, — там жили и работали, по-разному, каждый по-своему, Чуковский и Борис Пастернак. С Пастернаком меня судьба не свела, с Чуковским свела, но почему так поздно?
Игнатьев
Не могу сказать, что на моем жизненном пути так уж часто попадались коронованные или хотя бы титулованные особы. Правда, в пятилетнем возрасте, сидя на чьих-то плечах, я видал Николая II, приезжавшего в Киев, но с Фридрихом-Августом-Вильгельмом Саксонским, каюсь, никогда не встречался, писал о нем со слов своего друга. Из титулованных же особ знал одну баронессу — фон Менгден, сиделку в железнодорожной больнице, где лежала моя мать в тифу, очень милую и внимательную маленькую старушку, двух маркизов — летчика эскадрильи Нормандия — Неман, с которым лежал в бакинском госпитале, звали его Марсель, а фамилию с приставкой «де» забыл, и парижского художника Мишеля де Сервиля, отдавшего все свои поместья под детдома, и трех графов — австрийского, обладателя роскошного герба, вытесненного на его почтовой бумаге и разъезжающего по всему миру с лекциями «о красоте и любви», итальянского известного писателя, и русского, с которым встречался только дважды, но о котором хочу написать эти несколько страничек.
Человеком этим был граф Алексей Алексеевич Игнатьев, сын киевского генерал-губернатора, адъютант генерала Куропаткина в русско-японскую войну, затем военный агент Российской империи при правительствах Скандинавских стран, а в первую мировую войну во Франции. Кроме того, он был автором нашумевшей в свое время книги «50 лет в строю» и первого полученного мною «читательского» письма.
Письмо это пришло буквально через несколько дней после выхода в свет журнала «Знамя», где опубликовано было начало повести «В окопах Сталинграда».
«Я сам ведь так недавно записался в писатели, — говорилось в нем, — сам пережил волнения и мучения с первой частью «50 лет в строю» и потому почитаю себя в праве быть по отношению к Вам вполне искренним». Дальше, после положенных в таких случаях комплиментов, несколько «штрихов критики», сопутствуемых словами о том, что «это только для Вас, не для читателя, это ведь секрет нашего с Вами нового для нас искусства». Кончается письмо: «Люблю, как и Вы, родной Киев. Привет ему от старого киевского кадета».
Еще через несколько дней пришла и книжка, четвертая часть его воспоминаний. В самом ее начале фотография — вальяжный русский полковник с пышными усами, орденами и аксельбантами переводит какой-то русский документ французскому главнокомандующему генералу Жоффру — тоже с усами и звездами, весьма благодушному на вид старику в расшитом золотом генеральском кепи. Я прочел книгу Игнатьева залпом (Жоффр, Марна, Верден, Сомма — все это было мне с детства знакомо по «Ниве» и «Природа и люди») и решил при первой же возможности нанести визит генерал-лейтенанту Игнатьеву, в 1937 году переселившемуся из Парижа в Москву. Вскоре я это желание осуществил.
Дверь открыл сам граф. Высокий, статный, с идеальной, несмотря на свои семьдесят лет, выправкой, он галантно приветствовал меня, собственноручно раздел («не сопротивляйтесь, так положено, за лакея и повара в этом доме я») и пригласил в свой кабинет. Нет, не в кабинет — в музей… Много, конечно, книг, но еще больше фотографий — отец, командир кавалергардского полка, он сам с друзьями по Пажескому корпусу и Академии генштаба, он с генералом Куропаткиным где-то под Лаояном и конечно же Франция — Париж, фронт, окопы, генералы, атташе, французские «пуалю» в голубых шинелях и рязанские, вологодские, костромские наши ребята из экспедиционного корпуса. И тут же на почетном месте кавалерийское седло, мирно доживавшее свой век в углу кабинета-музея. Но самым примечательным в этом музее была громадная, во всю стену, карта Европы. Алексей Алексеевич не без гордости обратил на нее мое внимание.
— Могу похвастаться, — сказал он, — думаю, что ни в Академии наук, ни в Ленинской библиотеке нет такой подробной карты. Сужу по тому, что ее специально затребовали в Кремль, когда проводилась демаркационная линия между Германией и СССР…
Я с уважением посмотрел на карту и, только чтоб не показаться нескромным, не осведомился о ее происхождении и деталях путешествия в Кремль.
Когда осмотр реликвий был закончен — кроме седла были тут и шашки, и пистолеты — французские, русские и еще какие-то, — я препровожден был в столовую и представлен супруге:
— Это моя Наташа Труханова, звезда парижских кабаре и кафешантанов в прошлом, а ныне домоправительница, которой все разрешается, кроме одного — готовить обед для гостей, о чем я вам уже говорил.
«Наташа Труханова», любезная и приветливая, сервировала стол…
— К моменту, когда вы закончите осмотр всех имеющихся здесь достопримечательностей, — сказала она, — все будет готово, и вы отведаете то, чем Алексей Алексеевич гордится не меньше, чем своей военно-дипломатической деятельностью.
Мы продолжали осмотр. В одной из комнат я подведен был к небольшому старинному шкафчику (новая, «модерная» мебель в этом доме не признавалась), и сквозь зеркальное стекло я увидал выставку орденов. Не помню, сколько их было, аккуратнейшим образом разложенных, что-то очень много — звезды, кресты, медали доброго десятка стран, в том числе, конечно, и русские.
— В день четырнадцатого июля, — сказал Алексей Алексеевич, — в день взятия Бастилии, национального праздника Франции, мне разрешается носить орден Почетного легиона. Вот он.
И он бережно вынул пятиконечный белый крест на пунцовой ленте и тут же рассказал историю этого учрежденного Наполеоном еще при консульстве ордена. Оказывается, он претерпел множество трансформаций, не теряя своего значения ни при империях, ни при Бурбонах, ни при Второй, ни при последующих трех республиках. Менялись только изображения в центре креста (то Наполеон, то Бурбонские лилии, то голова «Марианны» — Франции), девиз вокруг изображения и форма маленькой коронки, к которой прикреплялась лента. При республиканских режимах корона эта уступала место зеленому веночку.
Обо всем этом, об истории других орденов Алексей Алексеевич рассказывал весьма подробно, со знанием дела, не забыв ни одной даты, ни одной любопытной детали. От него я, например, узнал, что шитая большая звезда ордена Почетного легиона с наполеоновским, сидящим на каких-то молниях орлом и девизом «Честь и родина», принадлежавшая пасынку Наполеона, вице-королю Италии, принцу Евгению Богарнэ, хранится у нас в Эрмитаже. Узнал я и бесконечно сложную и запутанную историю борьбы между Австрией и Испанией (Габсбургами и Бурбонами) из-за ордена Золотого руна, учрежденного, оказывается, ни теми и ни другими, а вовсе неким герцогом Бургундии и Нидерландов Филиппом Добрым еще в пятнадцатом веке.
И забавные перипетии датского ордена Слона (всю жизнь думал, что это мудрое животное является эмблемой и прерогативой Сиама), первым кавалером которого в России был князь Меншиков, потом только Петр I. А орден Слона князя В. В. Долгорукова дважды возвращался в Копенгаген, когда князя разжаловали и ссылали, но в конце концов он все же вернулся к своему владельцу…