Литмир - Электронная Библиотека

— Откуда это так премерзко пахнет?

— Отсюда, — радостно выкрикнул я и поднял над головой корзинку.

— Сейчас же унеси эти плоды прочь!

—Так это же для вас, — попытался объяснить я. — Я их вам принес.

Но священник, будто не слыша меня, вдруг гаркнул:

— Убирайся вон!

Мне не приходилось еще видеть его таким разъяренным. Лицо у него сделалось красным как помидор, он был похож на огромный воздушный шар, готовый вот-вот лопнуть. Не успел я опомниться, как двое дюжих ризничих схватили меня под руки и вывели из храма божьего, не дав мне сказать ни слова в свое оправдание.

Меня не раз выставляли из деревенских пивных, но из церкви, да так грубо, — впервые. Все хорошенькие девицы, которые пришли к мессе, хохотали надо мной до упаду. Я же отправился домой и с превеликим наслаждением съел все дурианы сам.

С тех пор я больше не хожу в церковь.

ФРАНСИСКО СИОНИЛЬ ХОСЕ

Франсиско Сиониль Хосе (род. в 1924 г.) — известный прозаик и журналист, автор нескольких сборников новелл и романов. Пишет на английском языке. Наибольшей известностью пользуется его тетралогия, три романа из которой переведены на русский язык: «Притворщики», «Мой брат, мой палач» и «Дерево». Ф.-С. Хосе занимается журналистской деятельностью. Сотрудничал в известных журналах «Манила тайме санди мэгэзин», «Эйша мэгэзин» и некоторых других. В 1958 г. явился инициатором создания филиппинского отделения Пен-клуба и с тех пор уже более четверти века остается его руководителем. В 1966 г. основал просуществовавший полтора десятилетия литературно-публицистический ежемесячник «Солидэрити», завоевавший популярность далеко за пределами Филиппин. (На его страницах выступали многие видные писатели и деятели культуры стран Азии.) Ф.-С. Хосе — лауреат почти всех известных национальных литературных премий. Не раз встречался с советскими писателями и переводчиками филиппинской литературы в Маниле и в Москве.

Во имя жизни - _14.jpg

МАГИЯ

Великий Профессор Фаустус болен, и мне необходимо повидаться с ним, пока он жив. Он по-настоящему великий человек, если бы даже он не предварял свое имя этим эпитетом. Меня не нужно в этом убеждать, поскольку Великий Профессор Фаустус — мой отец.

Он мне не сообщал, что болен, — он никогда не касался в письмах личных проблем, — но даже живя в Манхеттене, филиппинец во всех подробностях узнает, что происходит дома. В прошлом году я вышел с работы ранним ноябрьским вечером — и кого же я увидел? Из объемистого, лоснящегося «кадиллака» с притемненными стеклами выбирался Клаудио, друг моих мальчишеских лет, которого тогда мы звали Клодом.

Он сразу узнал меня, хотя мы не виделись лет пятнадцать. С ним была пара типов уолл-стритовского вида, и после бурных объятий в облаке его французского одеколона я дал ему адрес и телефон, которые, как он объявил, он никак не мог у себя отыскать. Клод сказал, что весь его месяц в Америке буквально расписан по минутам, но завтра вечером он свободен, так не поужинаю ли я с ним в «Плазе». На Клоде был элегантный серый костюм, он так и лучился благополучием — будто выиграл все ставки на манильских бегах. До того все это было непохоже на прежнего Клода, который пошел в ассистенты к отцу, когда отец убедился, что я не собираюсь продолжать его дело...

Номер Клода состоял из гостиной и спальни габаритами с церковный притвор. Нам принесли ужин: омары из залива Мэн, артишоки, рейнвейн. За едой Клод рассказал мне о том, как удачно сложилась его жизнь, особенно в последние десять лет.

— Я всем обязан Великому Профессору Фаустусу, — говорил Клод, и глаза его светились благодарностью. — Без него, без тех вещей, которым он обучил меня, я не смог бы стать врачевателем и жить, как живу...

Клод пустился в приятные воспоминания. Он радостно описывал, как за последний десяток лет бескровная хирургия превратилась в большой бизнес, как начали съезжаться в Манилу люди с колоссальными деньгами, больные из Европы и Америки. Некоторые даже специально арендовали самолеты, рассказывал Клод.

— Моя поездка по Америке, сам понимаешь, полностью оплачена, а когда я буду уезжать, мне еще отвалят приличный куш, не важно, вылечу я тут кого-нибудь или нет.

Клод занимался хирургией без ножа — будучи ассистентом у моего отца, он научился иллюзионистским трюкам. Теперь он так ловко пускал их в ход, что сам поражался, скольких ему удавалось вылечить. У меня возникло подозрение, что Клод со своей восторженностью сам уверовал в то, что обладает способностью исцелять.

— Я его давно уговариваю заняться целительством, — продолжал Клод. — В Маниле перестали считать это недостойным делом. Кто только не обращался ко мне: политики, богатые дельцы из Макати, даже — поверишь — генералы, их жены и любовницы...

— Ну и что же отец? — спросил я.

Клод отставил тарелку и сказал, что сравнить нельзя, насколько здешние омары вкуснее хилых филиппинских крабов.

— Ты же знаешь своего отца, — грустновато ответил он. — Человек прошлого. Старомодный человек. Говорит, что лечить не умеет, что это дело докторов. Или господа бога.

Как ни нахальничал Клод, а оставалось в нем что-то порядочное.

— Я думаю, надо тебе съездить домой и повидать отца, — сказал он позднее.

Мы уже принялись за десерт — шоколадный торт, камамбер и кофе. Огни Манхеттена ярко светились в прохладной осенней ночи.

— Я расскажу твоему отцу, что мы встретились. Я как-то заходил к нему, и мне он показался нездоровым.

Отец помог не одному Клоду. Весь Мандалуйонг, где мы жили, знал отца не только как иллюзиониста, фокусы которого были почти чудесами, но и как человека, чей дом всегда открыт любому, кто нуждается в приюте. Умел бы отец хоть иногда закрывать свою дверь!

Письма писать он не любил. Я часто упрекал его за то, что редко пишет. Но уж когда писал, письма его были веселыми, а бывало, и уморительно смешными. Когда на Филиппинах ввели чрезвычайное положение, отец даже не упомянул ни. о каких эксцессах, которые так подробно освещала американская пресса. И не потому, что боялся, — просто такой он человек.

Он трунил над властями, и я, читая его письма, представлял себе, как он смакует анекдот, — будто он все еще выступает со сцены старого «Савоя» или «Паласа», где он был звездой первой величины, когда после войны стали выходить из моды водевили и шоу.

Вот поднимается он в лифте, а там еще один человек. Он и спрашивает того человека — вы не из Лейте, откуда мадам36 родом? Да нет, говорит тот. Может, из Илокоса, откуда... ну, сам37? И не оттуда, отвечает. Тогда отец справляется: в армии служите или, может быть, какому-нибудь сержанту родня? Опять тот говорит, что нет, мол. И тут Великий Профессор Фаустус собирается с духом и говорит: в таком случае, не будете ли вы любезны не наступать мне на ногу? Больно же!

Отец умеет так рассказывать анекдоты, что слушатели принимают их за правдивейшие истории.

Мои первые детские воспоминания связаны с фокусами, с ровным голосом отца, который звучит все громче, по мере того как приближается кульминация представления: отец высвобождается из веревочных пут или снимает цилиндр, а тот взрывается. Я целыми днями торчал в парной духоте за кулисами, видел подсвеченные огнями рампы лица замерших зрителей, слышал долгие аплодисменты, окатывавшие меня волной восторга, потому что человек, раскланивавшийся теперь на сцене, — мой отец, — на мгновение избавлял зал от бремени повседневности.

Была и женщина. Красивая женщина, у отца они всегда бывали красивыми, особенно рядом с ним на сцене, в костюмах с блестками. Сначала женщина была готова пылинки сдувать с отца, радостно бросалась выполнять его просьбы, готовила нам обоим еду, стирала белье. Ее хватило ненадолго — как всех, что появлялись после нее. Я думал, что это моя мама, а она была ассистенткой Великого Профессора Фаустуса и, как все остальные, ушла, когда ей подвернулась работа получше, а сейчас я подозреваю, что ей просто надоели фокусы.

62
{"b":"250489","o":1}