8. — Ну, — говорю я, — вполне ты этого заслужил и еще большего, если может быть большее несчастье, раз любострастным ласкам и шкурной шкуре детей и дом предпочел! — Но он, следующий за большим палец ко рту приложив и ужасом пораженный, — Молчи, молчи! — говорит. И озирается, не слышал ли кто. — Берегись! — говорит, — вещей жены!151 Как бы невоздержный язык вреда на тебя не накликал!
— Еще что! — говорю, — что же за женщина эта кабацкая королева?
— Ведьма, — говорит, — и колдунья: может небо спустить, землю подвесить, ручьи затвердить, горы расплавить, покойников вывести, богов низвести, звезды загасить, ад кромешный осветить!
— Ну тебя! — отвечаю, — подними трагический занавес152 и, отложив театральные тряпки, вернись к просторечью.
— Хочешь, — спрашивает, — про одно слушать, про два, про многие ее дела? Воспламенить к себе любовью жителей не только этой страны, но Индии, обеих Эфиопий,153 даже самых антихтонов,154 — для нее пустяки, детские игрушки! Но послушай, что она сделала на глазах у многих.
9. Любовника своего, посмевшего полюбить другую женщину, единым словом она обратила в бобра,155 так как зверь этот, когда ему грозит опасность попасться в плен, спасается от погони, лишая себя детородных органов; она рассчитывала, что и с тем, кто на сторону понес свою любовь, случится нечто подобное. Кабатчика одного соседнего, значит конкурента, обратила она в лягушку.
И теперь этот старик, плавая в своих винных бочках, прежних посетителей своих из гущи хриплым и любезным кваканьем приглашает. Судейского одного, который против нее высказался, в барана она обратила, и теперь тот так бараном и ведет дела. Еще: жена одного из ее любовников позлословила что-то про нее, а сама была беременна; на вечную беременность осудила она ее, закрыв чрево и остановив зародыш. По общему счету, вот уже восемь лет, как бедняжечка эта, животом отягощенная, словно слоном собирается разрешиться.156
10. Это последнее злодеяние и зло, которое она многим продолжала причинять, наконец возбудило общественное негодование, и было постановлено в один прекрасный день, что завтра жестоко отомстят ей, побив камнями, но этот план она предотвратила силою заклинаний. Как пресловутая Медея,157 выпросив у Креонта только денечек отсрочки, все его семейство, и дочь, и самого старца пламенем, вышедшим из венца, сожгла, — так эта, совершив надо рвом погребальные моления158 (как мне сама недавно в пьяном виде сказывала), силою противобожеских чар всех заперла в их же собственных домах, так что целых два дня не могли они ни замков снять, ни сломать дверей, ни даже стен пробуравить, пока наконец по взаимному уговору в один голос все не возопили, клянясь священнейшей клятвой, что не только не подымут на нее руки, но придут к ней на помощь, если кто замыслит иначе. Сдавшись на эти обещания, освободила она весь город. Что же касается зачинщика этого плана, то его она в глухую ночь, когда он находился у себя в запертом доме, со всем домом, то есть со стенами, самой почвой, со всем фундаментом, — со всем перенесла в другую страну, за сто верст, на самую вершину крутой горы, к тому же лишенной воды.
А так как тесно расположенные жилища не давали места новому пришельцу, то, выбросив дом за городские ворота, она удалилась.
11. — Странные, — говорю, — вещи и жестокие, мой Сократ, ты рассказываешь. В конце концов ты меня вогнал не в малое беспокойство, даже в страх, я уже не сомнения испытываю, а словно удары ножа, как бы та старушка, воспользовавшись адскими силами, нашего не узнала разговора. Ляжем-ка поскорее спать и, отдохнув, до света еще уберемся отсюда как можно дальше! — Я еще убеждал в этом, а мой добрый Сократ уже спал и храпел вовсю, устав за день и выпив вина, от которого отвык. Я же запер комнату, проверил замки, поставил кроватишку к дверям, чтобы загородить вход, и лег на нее. Сначала от страха я не спал, потом к третьей страже159 немножко глаза завел.
Только что заснул, как вдруг с страшным шумом (за разбойников не примешь) двери распахнулись, скорее были взломаны и сорваны с петель. Кроватишка коротенькая, да и хромоножка, от такого напора валится и меня, вывалившегося и лежащего на полу, всего собою прикрывает.
12. Тут я понял, что некоторые впечатления естественно приводят к противоположным последствиям. Как частенько слезы от радости бывают, так и я, будучи превращен в черепаху из Аристомена,160 в таком-то ужасе не мог уберечься от смеха. Пока, столь уничиженный, под прикрытием кровати глазком смотрю, что будет дальше, вижу двух женщин преклонных лет. Зажженную лампу несла одна, губку и обнаженный меч другая. В таком виде становятся около мирно спящего Сократа. Начала та, что с мечом: — Вот, сестра Пантия, дорогой Эндимион;161 вот голубок мой, что ночи и дни моими молодыми годочками наслаждался, вот тот, кто любовь мою презирал, не только клеветой меня пятнал, но замыслил прямое бегство. А я, как хитрым Улиссом брошенная, вроде Калипсо162 буду оплакивать вечное одиночество! — А потом, протянув руку и показывая на меня своей Пантии, продолжала: — А этот добрый советчик, Аристомен, зачинщик бегства, что ни жив ни мертв теперь на полу лежит, из-под кровати смотрит на все это и думает безнаказанным за оскорбления, мне нанесенные, остаться! Скоро, скоро, сейчас, даже сию минуту накажется он за вчерашнюю болтовню и за сегодняшнее любопытство!
13. Как я это услышал, холодным потом, несчастный, обливаюсь, все внутренности затряслись, так что сама кровать от беспокойных толчков на спине моей, дрожа, затанцовала. А добрая Пантия говорит: — Отчего бы, сестра, прежде всего не растерзать его, как вакханкам,163 или, связав как следует, не оскопить? — На это Мерое (я отгадал ее имя, так как она подходила к рассказам Сократа) отвечает: — Нет, его оставим в живых, чтобы было кому горстью земли покрыть тело этого несчастного. — И, повернув направо Сократову голову, она в левую сторону шеи ему до рукоятки погрузила меч и излившуюся кровь старательно приняла в поднесенный к ране маленький мех,164 так чтобы ни одной капли не было видно. Своими глазами я это видел. К тому же, чтобы ничего не опустить в обряде жертвоприношения, добрая Мерое, запустив правую руку глубоко, до самых внутренностей, в вышеуказанную рану, вынула сердце моего несчастного товарища. Горло его от такого удара было рассечено, и голос, вернее хрип неопределенный, из раны извлекся, и заклокотал воздух. Затыкая эту разверстую рану в самом широком ее месте губкой, Пантея сказала: — Ну ты, губка, бойся, в море рожденная, через реку переправляться!165 — После этого, подняв с меня кровать и расставя над моим лицом ноги, они принялись мочиться, пока совсем зловоннейшей мочой меня не залили.
14. Как только они переступили порог, как двери встали в прежнее положение как ни в чем не бывало, петли заходили, створки стали одна к другой, болты легли в свои места. Я же как был, так и остался на полу простертый, бездыханный, голый, холодный, весь мокрый, словно только что появившийся из материнского чрева, или, вернее, полумертвый, переживший самого себя, как последыш или человек, обреченный на виселицу, — я произнес: — Что будет со мною, когда этот зарезанным обнаружится? Кто найдет мои слова правдоподобными, когда я буду говорить правду? Должен был бы звать на помощь, если такой мужчина не мог справиться с женщиной! На моих глазах режут человека, и ты молчишь! Почему же сам ты не погиб при таком разбое? Почему свирепая жестокость пощадила свидетеля преступления? Но хотя ты и избег смерти, теперь к товарищу присоединишься.