С течением реки, имя которой — Время, воспоминания становятся только ярче, острее и больнее. Пласт за пластом обрастают новыми ледяными иглами, нестерпимо режут глаза светом, стоит их только закрыть, и колют вены, вливая сладкий яд… Можно убежать от них, закрыть в черном сундуке и спрятать где-нибудь в самой своей глубине, чтобы никогда больше не видеть нестерпимого света. Но рано или поздно тебе надоест прятаться, ты устанешь от бега, начнешь задыхаться и упадешь — и будет в сто крат больнее и горше. Особенно, если это воспоминания о войне.
Пусть на кралльских тронах меняются правители, пусть на площадях зачитывают очередной договор о мире и с наигранной радостью напыщенно рассказывают о том, какие малые потери понесла страна. Триста, четыреста, пятьсот человек… Это не ведь даже не войско, так, щепотка соли в сладком пироге. Да и какое дело краллю до пушечного мяса? Дарен был готов поспорить, что он не назвал бы на память ни одного имени погибшего. И невдомек властям, что подсчитали только потери среди мужчин, невдомек им было, что погибло намного больше, и среди ушедших были ни в чем неповинные женщины и дети. За что страдали дети? Они даже слова не знали такого — война, когда в их дома ворвались грозные войники с факелами…
Дарен тогда служил здесь, на заросско-акиремской границе, совсем мальчишкой был — только семнадцать стукнуло. Богдан, узнав о том инциденте, сразу же написал рапорт о переведении его на коринскую пограничную заставу. Помнится, путник тогда за три дня преодолел расстояние в триста с гаком верст, на последней из которых бедняга-лошадь упала и издохла от изнеможения.
Он спешил, как мог, но все равно опоздал. Его весница была сожжена дотла, а все ее жители — убиты. От домов с улыбающимися соседями остались лишь серо-черные полуистлевшие бревна, и трупы, трупы, трупы… Женщины, мужчины, дети, старики — все они были мертвы. Все! Даже вездесущих кошек не осталось — они были насажены на обугленные колья… заживо. А Дарен все ходил бесцельно и отшатывался, будто в смертельном ужасе то от одного тела, то от другого…
Эта страшная картина навсегда въелась ему в голову, преследуя по ночам и будто бы обвиняя: "Ты! Ты должен был быть там! А ты опоздал — и теперь, они все мертвы, а ты жив. Это неправильно, ты должен был тоже умереть, ты должен лежать земле и медленно разлагаться! Опоздал, опоздал… ты во всем виноват! Ты не уберег, не спас, не успел! Ты!".
Помнится, он тогда кричал до срыва связок на пепелище родного дома, бессильно молотил руками землю, смешавшуюся с пеплом и еще горячими углями. Он впервые в жизни плакал, хотя давал обещание отцу никогда не пускать слезу на волю… Даже не отдавая себе в этом отчета: он все кричал, плакал, бил землю, а потом снова кричал… А когда вместо очередного крика из горла вырвался лишь сип, он, найдя где-то внутри себя силы, встал и пошел хоронить тех, от кого еще хоть что-то осталось. Нашел где-то черенок от лопаты с почерневшим огрызком древка и каждому вырывал могилу. Все, все они были ему домом, были его семьей: соседи, друзья, и даже старая и ворчливая бабка Дуся…
Когда все было закончено, он обвел еще раз взглядом его весницу, бывшую весницу, враз ставшую кладбищем, и, пошатываясь, пошел прочь, уже не оглядываясь, будто стирал из памяти это место. А в груди поселилась зияющая пустота, которая разрасталась с каждым мгновением все больше и больше, грозясь заполнить собою все его существо. И сам себе он казался таким жалким, таким ничтожным и мелким. Дарен возненавидел сам себя.
Все думали — он забыл. Ведь внешне с Даром — хмурым северянином все было в порядке: дослужился в армии до хорошего звания, всегда адекватно относился к любым разговорам, делился советами… До внешней оболочки пустота не добралась, не успела добраться. И только потом его бывшие соратники припомнили, что никто и никогда не видел его улыбки. А когда вспомнили — было поздно.
Через несколько лет Корин снова напал на Заросию, и тогда Дарен будто с цепи сорвался. Та страшная пустота выплеснулась наружу, открылась, будто черная гниющая рана, которую уже нестерпимо поздно лечить — милосерднее убить раненого. Бывшие товарищи, глядя на него, теперь остерегались даже близко подходить к сумасшедшему, а он по ночам метался в постели, потому что со всех сторон на него с молчаливым укором смотрели лица убитых им. И этот безмолвный укор бил хуже всякой ненависти, по самым болевым точкам, в самое сердце.
Дарена повышали в звании, жаловали ему награды, но никакая победа, никакой холодный металл и никакие звания не могли излечить душу. Не могли воскресить павших. Не могли снять вину. Да ничего они, дьябол их побери, не могли! Убийства — они и на войне остаются лишь убийствами. И нет этому оправдания.
Он убил ровно столько, сколько похоронил в своей родной веснице.
И среди павших от его руки тоже были женщины.
И дети.
— Эй, ты меня слышишь? — Ждан предпринял еще одну попытку привлечь к себе внимание.
Дарен потряс головой, прогоняя воспоминания почти пятилетней давности. Временами надо к ним возвращаться — возвращаться и давать достойный отпор, чтобы тянущая боль внутри тебя не выплеснулась наружу.
— Я вот думаю, — мальчишка, ободренный тем, что его, наконец, услышали, продолжил: — что, если Акирема снова на нас нападет? Что тогда?
За ошибки всегда надо отвечать, и расплата будет ходить за тобой по пятам, пока не получит желаемое. Правда, цена не всегда посильная…
— Не нападет.
— С чего ты взял?
Дарен обвел взглядом печальную березовую рощу: ветви деревьев жалобно тянулись к земле, по листьям хрустальными капельками стекала мерзлая вода, а желтые листья понуро обвисли, облепив белесый ствол. Потом резко пришпорил коня.
Парень нагнал его уже у развилки. Вершник, придержав коня, задумчиво созерцал подгнившую деревянную табличку.
— Направо пойдешь — коня потеряешь, — не удержался от язвы Ждан.
Дарен никак не отреагировал, а, возможно, даже и не услышал его.
— Поехали.
Ветер, рассмеявшись шуршанием веток, бросил путникам в лицо мокрые коричневые листья. Тополь?.. Как странно. Тополя держатся до морозов и лишь потом опадают, зачастую так и оставаясь зелеными. А здесь… Будто сама Смерть прошлась по лесу и умертвила все, что еще два дня назад светилось жизнью.
"Моарта, признавайся, твоя работа? — безмолвно усмехнулся путник. — Не полюбился тебе беспечный северянин?"
А может, это Осень вышила на канве еще один черный крестик? Или все-таки желтый?.. Странно. Странно и боязно — ждать, пока наступит тот момент, о котором тебе журчат последние ручьи и кричат улетающие птицы.
— Слушай, Дарен, — Ждан подъехал ближе к нему и выпалил: — расскажи мне о войне.
Путник на миг прикрыл глаза, и перед мысленным его взором встала совсем другая картинка: черноволосая девушка в венке из осенних кленовых листьев.
"Дарен! А где ты воевал?.."
Он мотнул головой, бросая памяти в лицо скомканный и пожелтевший листок бумаги, на котором было написано… А, и в самом деле, так ли это важно — что именно там написано?
— Эй, ку-ку! — мальчишка тряхнул белыми волосами.
— Нет.
— Что — нет?
— Нет — значит, нет. Перебьешься.
— Ну почему?
— Жаждешь просыпаться с криками ужаса посреди ночи? — он впился взглядом в серые глаза.
— Да ну, — Ждан отвел взгляд. — Наверняка ты все преувеличиваешь.
— Что конкретно? — обозлился Дарен, — что ты считаешь преувеличением? То, как с живых людей полоска за полоской срезали кожу или, быть может, то, как солдаты насиловали маленьких девочек во вражеской веснице на пороге их собственного дома?!
Мальчишка вздрогнул и замолчал. Но, видно, хватило его не надолго, и взыгравшее чувство справедливости, победив, вылилось в новый разговор:
— Ну, наши наверняка такого не делали.
— С чего ты взял?
— Они же хорошие, — Ждан пожал плечами.
Дарен расхохотался. Был этот смех горьким, как запах одуванчика, и сумасшедшим.