Пуританская революция была реакцией на поклонение Деве, которое во многих районах Великобритании приняло форму оргий "безумных весельчаков". Признавая мистическую доктрину Богоматери-девственницы, пуритане в то же время рассматривали Марию как женщину, чья причастность к божественности закончилась с родами, и предавали анафеме любой церковный ритуал и любую доктрину, которая шла от язычества, а не от иудаизма. Трудно даже выразить, насколько иконоборческое буйство, греховная тьма и воскресное нытье, которые пуританство принесло с собой, поразили католиков. Это прозвучало как предупреждение им, чтобы они укрепили праздничную сторону своего культа, прилепились к Благословенной Деве как главному источнику религиозной радости и возможно меньше обращали внимания на ортодоксальный иудаизм Иисуса. Хотя "разделенный дом" Веры и Правды как попытка поверить в то, что исторически неверно, был осужден последними папами, образованные католики до сих пор отводят взгляд от исторических Марии и Иисуса и устремляют его в благочестивом порыве на Христа и Богородицу, стараясь убедить себя, что Иисус говорил от своего имени, а не пророчествовал именем Иеговы, когда сказал: "Я есмь пастырь добрый" (От Иоанна 10:14), — или: "Истинно, истинно говорю вам" (там же, 1:51) и обещал всем верующим в него вечную жизнь. Тем не менее, они уже давно привели в порядок свой дом: при том, что многие из средневековых священников не только потворствовали народному язычеству, но и с радостью принимали его, все же Царице Небесной и ее Сыну поклоняются теперь без оргиастических обрядов. И хотя официально по-прежнему признается, что Сын посещал ад, подобно Гераклу, Орфею и Тесею, а мистическая свадьба Агнца и Белой Царевны, отождествляемой с Церковью, остается ортодоксальной доктриной, инцидент с Самсоном и Далилой не включен в миф, и старого козлоногого дьявола, вечного врага Сына, больше не представляют его двойником. Старая религия была дуалистичной: на костяном резном изображении четырнадцатого века до нашей эры, найденном в Рас-Шамра, Богиня — в платье минойской эры и с тремя ячменными колосьями в обеих руках — делит свое расположение между бараном (Богом Прибывающего Года) слева и козлом (Богом Убывающего Года) справа. Козел блеял, протестуя, когда голова Богини была повернута в другую сторону, и стоял на том, что она должна смотреть на него, ибо теперь его черед. В христианстве постоянно возвеличивают овец за счет козлов, отчего Тема искажается: духовная наука становится антипоэтической. Жестокая, капризная, невоздержанная Белая Богиня и мягкая, спокойная, чистая Девственница могут быть соединены разве что в контексте Рождества.
Трещина, разделяющая теперь христианство и поэзию, в сущности та же, что разделила иудаизм и культ Аштарот в результате религиозной реформации после изгнания. Различные попытки сблизить их, предпринятые климентинцами, манихеями и другими раннехристианскими еретиками, а также паломниками, поклонявшимися Деве Марии, и трубадурами времен крестовых походов, наложили свой отпечаток на церковные ритуалы и доктрины, но потом были сведены на нет сильной пуританской реакцией. Стало невозможно соединять когда-то идентичные функции священника и поэта без ущерба для того или другого, как видно на примере англичан, которые продолжали писать стихи после своего рукоположения: Джона Скелтона, Джона Донна, Ричарда Крэшо, Джорджа Герберта, Роберта Геррика, Джонатана Свифта, Джорджа Крабба, Джерарда Мэнли Хопкинса. Поэт легко выживает лишь там, где священнику указывают на дверь. Так случилось со Скелтоном, когда он объявил о своем неприятии церковной дисциплины и вышил шелком и золотом имя музы "Каллиопа" на сутане. Геррик же доказал свою преданность поэтическому мифу, опаивая девонширским ячменным элем из серебряной чаши избалованную белую свинью. Что касается Донна, Крэшо и Хопкинса, то здесь война поэта со священником велась на высоком мистическом уровне, но разве можно сравнить "Священные стихи" Донна, написанные после смерти Анны Мор, его единственной Музы, с его любовными "Песнями и сонетами"? И стоит ли хвалить Хопкинса за то, что он покорно подчинил свои поэтические экстазы исповедальне?
В главе первой я писал, что о поэте можно судить по тому, насколько точно он изображает Белую Богиню. Шекспир знал и боялся ее. Не стоит заблуждаться насчет его глупеньких пассажей о любви в ранней поэме "Венера и Адонис" или невероятной мифологической путаницы в "Сне в летнюю ночь", где Тесей появляется в обличье елизаветинского щеголя, Три Парки, давшие имена феям, — как эксцентричные Душистый Горошек, Паутинка и Горчичное Зерно, Геракл — как озорной Робин Добрый Малый, Лев с Твердой Рукой — как столяр Миляга, а самые страшные из всех — Дикий Осел Сет-Дионис и Небесная Царица в диадеме из звезд — как ослоухий Основа и Титания в блестящей мишуре. С гораздо большей искренностью он показывает ее в "Макбете" — как Тройственную Гекату, властвующую над ведьминским котлом, ибо ее дух вселяется в леди Макбет и вдохновляет ее на убийство короля Дункана, или в "Антонии и Клеопатре" — как обольстительную и распутную Клеопатру, чья любовь погубила Антония. В последний раз она появляется в пьесах как "проклятая ведьма Сикоракса" в "Буре"[223]. Шекспир устами своего персонажа Просперо заявляет, что с помощью своих магических книг одолеет ее, сокрушит ее мощь и сделает своим рабом ее чудовищного сына Калибана, прежде под видом расположения к нему выведав у него все секреты. Однако он не в состоянии изменить ни название острова, ни цвет голубых глаз Сикораксы, хотя "голубоглазый" на елизаветинском сленге означало также "голубой ободок распутства". Сикоракса, на чью связь с Керридвен было указано в главе восьмой, явилась на остров в лодке вместе с Калибаном, как Даная приплыла на Сериф из Аргоса с младенцем Персеем или Латона — на Делос с еще не родившимся Аполлоном. Она была богиней, управлявшей видимой луной — "приливы и отливы ей подвластны". Шекспир говорит, что она изгнана из Argiers (Аргос?)[224] за колдовство, но он поэтически справедлив к Калибану, ибо вкладывает в его уста настоящую поэзию:
Be not afeared; the isle is full of noises,
Sounds and sweet airs that give delight and hurt not,
Sometimes a thousand twangling instruments
Will hum about mine ears; and sometime voices,
That if I then had wak 'd after long sleep
Will make me sleep again: and then in dreaming
The clouds methought would open and show riches
Ready to drop upon me; that, when I wak 'd
I cried to dream again.
(He бойся: этот остров полон шумов
И звуков, нежных, радостных, невнятных
Порой. Сотни громких инструментов
Доносятся до слуха. То вдруг голос,
И сам он меня от сна пробудит,
Опять навеет сон; во сне же снится,
Что будто облака хотят, раздавшись,
Меня осыпать золотом. Проснусь
И вновь о сне прошу[225].) Надо отметить, что алогичное сочетание времен тут формирует идеальное представление о времени.
Донн слепо поклонялся Белой Богине в обличье женщины, которую он сделал своей Музой. Он настолько был не в состоянии вспомнить ее внешность, что написал лишь, как видел свои влюбленные глаза в ее глазах. В "Лихорадке" он зовет ее "душою мира", потому что если она покинет его, то мир будет всего лишь ее трупом. И еще: