Он отыскал.
Они настигли.
Михелькин ненавидел себя за это.
За эти два-три месяца в нём что-то изменилось, и он никак не мог определить, сломалось это «что-то» или проросло. Нормальный взрослый парень, уже не мальчик, но и не мужчина, он никак не ожидал, что так тяжело перенесёт известие о тягости своей мимолётной подружки. Мало ли кто, мало ли с кем – такая уж у женщины природа, что приходится рожать, тут ничего не поделать. Наверняка у многих было так, что понесла деваха, с которой только малость повалялись на траве, что тут такого? Всякое бывает. Но сейчас, когда он своими руками загнал девушку в ловушку, он чувствовал себя последним подлецом и перед ней, и пред собой. Такого с ним раньше не случалось.
Бог знает, на что он надеялся, когда предлагал монаху и солдатам свою помощь в отыскании девчонки. Думал, что её допросят и отпустят? Или передадут ему? А что потом? Он что, её побил бы? Оттаскал за волосы? Второй раз поимел? Ударил бы ножом, как сделала она? При воспоминании об ударе шрам под рёбрами заныл, Михель потёр живот, поморщился и снова бросил взгляд на монастырский двор, где прогуливались и о чём-то разговаривали настоятель и брат Себастьян (последнего было легко отличить от других монахов по цвету и покрою рясы, а разговаривал он, скорее всего, с аббатом, братом Микаэлем, в некотором роде тёзкой Михелькина). Возле озерка виднелась крупная фигура Смитте с лысой головой.
Весть о внезапном будущем отцовстве была всего лишь первым из откровений, снизошедших за последние три месяца на Михеля, но вряд ли многое бы изменилось, не случись подобного. Хотя ребёнок, эта маленькая жизнь, в возникновении которой был отчасти виноват и он, тоже сыграл свою роль.
Это он попался в ловушку, он, Михель, а вовсе не девчонка. Это был капкан, который он отныне обречён носить в своей душе, его карманная тюрьма, его невидимые цепи. Промолчи он тогда в трактире, не скажи испанцам ничего про девушку и свою рану, и в худшем случае её посчитали бы обманутой жертвой, а теперь…
Михелькин прерывисто вздохнул и закусил губу. Ему хотелось сделать себе больно, как-нибудь отвлечься от того огня, который жёг его изнутри. Что бы теперь ни случилось, оправдали бы его раз сто иль двести, Михель понимал, что ничего от этого не изменится.
Душу, как лапу, ему не отгрызть.
Наверное, в этом не было ничего особенного, и человек постарше, умудрённый опытом, легко бы объяснил ему, в чём дело, но такого человека рядом не было: солдат интересовали только выпивка, оружие и бабы (именно в таком порядке), а монаху Михелькин довериться боялся. А между тем зачастую лишь умение чувствовать чужую боль, умение сопереживать и отделяет детский ум от взрослого. Михелькин ещё не понимал, только чувствовал, как из юнца становится мужчиной, как обезьянье ухарство, задиристость, рисовочка и подражание сверстникам уступают место здравомыслию, тревоге и ответственности за свои поступки и решения. Запоздалое раскаяние было следствием, но не причиной.
Но и сейчас он не знал, прав он или нет. Что, если девушка в самом деле была ведьмой? В самом деле помогала травнику в его бесовских игрищах, а Сатане пособничала низвергать людские души вниз, в Инферно, в самом деле была дьявольским суккубом, сосудом мерзости и греха, что тогда?
Мерзости… греха…
Михелькин опустил веки и прижался головой к вспотевшему стеклу в надежде остудить разгорячённый лоб. Сердце колотилось как бешеное, оконная полоска переплёта сероватого свинца глубоко вдавилась в переносицу. Отстраняться он не стал, решил терпеть. Кулаки его сжались. Это ЕГО греха и мерзости она была сосудом. Это за ЕГО грехи с ней приключилась эта мерзость. Что было в том лесу, ещё предстояло разобраться. Но в одном он был уверен.
– Это мой ребёнок, – сдавленно сказал он сам себе и несколько раз повторил, словно пробуя слово на вкус: – Мой, мой. Я никому его не отдам.
Михель открыл глаза и вздрогнул, наткнувшись на взгляд своего отражения с той стороны. Лицо было его и в то же время будто не его – какое-то прозрачное и бледное, разбавленное светом дня; оно молчало, напряжённо глядя на Михеля, и будто чего-то ждало.
– Я должен что-то сделать, – сказал он.
Отражение повторило.
* * *
– Многие считают, что куклы годятся только для забавы малышни. Аб-со-лютная чушь! Мой юный друг, я скажу тебе прямо: куклы могут многое. Почти всё, что могут люди. Если, конечно, их должным образом направить. Но ведь и о людях можно сказать то же самое! Si. Ну-ка передай мне вон тот нож.
Отлаженная и поставленная на ровный киль «Жанетта» неторопливо двигалась на север. Плеск воды успокаивал. От окрестных полей тянуло запахом оттаявшей земли.
Баас Карл облюбовал местечко на корме за палубной надстройкой, где дымился маленький очаг, для безопасности обложенный камнями, и занялся починкой реквизита. Сундуки и коробки уложили под навес. Всё туда не вошло, пришлось нагромоздить их пирамидой друг на дружку, а большой барабан бородач взял себе, чтобы на нём сидеть. Фриц обошёлся досками настила, благо те были сухие. Сейчас кукольник развернул большущий кожаный пенал со множеством карманов и карманчиков, в которых помещались разные кусачки, щипчики, ножи, резцы и прочий инструмент, достал из сумки чурбачок мягкого дерева и всецело углубился в работу по вырезанию нового «артиста».
– Кукла – это не просто деревяшка с ручками и ножками, не просто чурбачок, завёрнутый в тряпьё. О, кукла – это целая наука! – Он оторвался от работы, придирчиво отодвинул заготовку подальше от глаз и повертел, рассматривая со всех сторон. Поправил очки и снова принялся вырезать на будущей кукольной голове не то глаза, не то рот. – Scuzi, о чём я? А, si. Кукла входит в нашу жизнь с раннего детства, лежит с ребёнком в колыбели, потом в детской кровати, сидит с ним за одним столом, потом показывает его со стороны на представлениях и, наконец, замирает над ним после смерти надгробной фигурой. Si. На куклах человек, не побоюсь этого сказать, учится жить! Порой актёр, как бы ни был он смел и находчив, не может высказать толпе всё, что он думает. Он прибегает к маске, но бывает, что и маска не спасает. Знавал я одного актёра, он раздобыл шкуру медведя с головой, которая снималась вроде шапки; он натягивал эту шкуру на себя, а голову медведя надевал на собственную голову и из неё вещал. Он говорил такие вещи, рассказывал такие истории, так ужасно веселил народ, что многие вельможи стали недовольны. А когда стража в городе, в который он заехал выступать в тот раз, затеяла его арестовать, он всё свалил на медведя. И знаешь что? В итоге властям пришлось арестовать медвежью шкуру! – Тут Барба рассмеялся. – Si. Бедняга долго потом не мог выступать, потому что новую шкуру ему было достать неоткуда. А куклу можно вырезать за полчаса, если, конечно, знаешь, как это делается.
Фриц лежал, полузакрыв глаза, слушал речи своего нанимателя и задумчиво наблюдал за проплывающими мимо деревеньками, полями и корявым редколесьем. Слушать было забавно, а вот смотреть по сторонам не очень. Гораздо больше его увлекало то, как двое лодочников (их звали Ян и Юстас) споро, слаженно орудуют шестами. «Жанетта» шла вниз по теченью, тягловые лошади не требовались, но и отдавать свой чёлн на волю волн канальщики не собирались. Ветер был попутным, на единственной столбовой мачте лихтера подняли парус, но бездельем не пахло: обоим приходилось всё время трудиться, направляя барку, чтобы та держалась середины канала, где глубже. Фрицу всё в них нравилось: их красные колпаки и крепкие нагие спины, мокрые от пота, их ловкие, уверенные жесты и движения, их ругань и сальные шуточки, которыми они перебрасывались с командами встречных барок и плотов, их предостерегающие возгласы: «Йосс!», «Скуп!», «Топляк!», «К’пуф!» или «Ой-оп!», которыми парни давали знать, c какого борта надо подтолкнуть, или что навстречу движется баржа и надо срочно принять вправо, или что что-то упало за борт – у них, как у моряков, была своя система знаков и словечек, а уж по части ругани баржевики считались непревзойдёнными мастерами. Фриц находил это дело очень увлекательным. На какое-то время ему даже захотелось стать таким же, как они, носить красный колпак или шляпу лоцмана, непринуждённо, с ловкостью орудовать шестом, махать руками девушкам на берегу и скалить зубы экипажам встречных лодок. Но скоро солнце припекло, его сморила лень, и теперь Фриц просто лежал, сонно смежив веки и изредка вставая, чтобы передать бородачу какой-нибудь буравчик или штихель.