– Альфонсо, compadre, везенье тут вовсе ни при чём, – наставительно проговорил он. – Ведь что такое игра? Игра – это quazi una fantasia. Она, если хочешь знать, почти искусство, а в искусство надо верить, иначе никакое везенье тебе не поможет, хоть тресни. А ты сидишь, ходы просчитываешь – сколько, где, куда, и думаешь, что угадал.
– Будто ты не просчитываешь.
– Есть такое. Только всего не просчитаешь. Взять хотя бы нашего Хосе: ты б сел играть с ним?
Родригес поморщился:
– Что-то не особо хочется.
– А-а! – Алехандро дал партнёру срезать, раскидал и важно поднял палец. – То-то и оно. А он считать умеет только до пяти. – Он развернул карты веером. – Что у тебя?
– Десятка.
– A, caspita! Тройка. Заходи.
По грязному столу зашлёпали карты. Фортуна, вопреки пословице, на этот раз себя явила женщиной непеременчивой: так же быстро, как и первую, Родригес проиграл вторую партию, после чего взгляды обоих задержались на бутылке.
– Угу?
– Угу.
Вино забулькало по кружкам.
– А неплохо здесь, – опустошив свою до дна, довольно ощерился Санчес.
Альфонсо тоже оторвался от кружки, перевёл дух и потянулся за сыром.
– Что говоришь? – спросил он.
– Неплохо здесь, я говорю. – Санчес вытер подбородок и усы. – Когда пришли сюда, я, грешным делом, подумал: всё, Санчо, отбегался, сиди теперь в монастыре, карауль эту чёртову девку, набирайся святости и пой псалмы, пока хрен не отсохнет. Ан нет: жратва хорошая, тепло, а вино вообще нектар, а не вино. И кислит, и сладит, и в голову ударяет. Не иначе им сам бог виноград помогает растить. Одна беда – делать нечего, даже подраться толком не с кем, и до девок топать далеко.
– Ничего, как станет потеплее, дальше пошагаем.
Алехандро с сомнением покосился на собеседника:
– Думаешь?
– Угу. Вон и Мануэль так говорит. Сам посуди: была б нужда, padre Себастьян давно уже собрал бы тройку и провёл дознание, а он чего-то ждёт.
– А чего он ждёт?
– Бог знает. Может, посоветоваться хочет с кем-то знающим, а может, хочет заседать в привычной обстановке. А может, просто ищет толкового экзекутора. Но между нами, – тут солдат на всякий случай огляделся и наклонился к собеседнику, – между нами говоря, я думаю, что если мы на днях отсюда не уйдём, то просидим здесь ещё полгода, а то и больше.
– Это почему?
– Да потому. Смотри сюда. Una baraja[12]. – Родригес перебрал рассыпанные карты, вытащил даму треф и положил её картинкой кверху для наглядности. – Мы эту девку взяли? Взяли. Так вот, смекаю так: сама она сознаться не захочет, а свидетелей-то нет, один лишь Михелькин с ножом.
Из колоды вслед за дамой явился валет и, вопреки всем правилам, наискосок лёг поверху.
– Так?
– Так. – Алехандро, насупившись, сосредоточенно наблюдал за происходящим.
– А если так, тут надобен juez de lettras[13], чтобы засудить, а никакой не инквизитор, – торжествующе сказал Родригес, снова перебрал колоду, отыскал там короля и побил им обе карты. – Но тогда её наверняка утопят. (Он перевернул все три.) А padre Себастьяну… (тут он подобрал пикового туза и положил его поверх всех прочих) …padre Себастьяну этого не надо, он, должно быть, хочет разузнать, чего с ней там творилось, на поляне, а не в том хлеву, с Мигелем. Он потому и пришёл к местному аббату, чтобы делу раньше времени не дали ход. (К раскладу присоединился ещё один король.) А то, что Лиса не поймали, так и ладно: «Mas vole pajaro en mano que buitre volando»[14]. От нашей quadrillo[15] только и требуется, что быть наготове и перебить всех, кто мешает.
Он выложил рядком четыре десятки и валета червей, у которого даже на рисунке была какая-то пьяная рожа, навалился грудью на стол и умолк.
– Хм-м! – вынужден был признать Эскантадес и поскрёб ногтями выпирающий из-под распахнутого камзола живот. – Ну у тебя и голова, Альфонсо! А зачем нам сидеть и ждать полгода?
– Дурак ты, Санчо.
– Почему это я дурак?
– Нипочему. Подумай сам. Девчонка беременна?
– Беременна, – согласился тот.
– Вот и придётся ждать, чтоб посмотреть, кто народится. А это, если отсчитать от девяти по месяцам, получится никак не меньше, чем полгода.
– А-а…
– Ага. Наливай.
Они разлили и выпили. Санчес снова оглядел расклад.
– Да. Это ты понятно расписал. Ну ладно. А если всё-таки нам кто-то помешает?
– Кто?
– Ну не знаю. Всякое может быть.
Родригес подкрутил усы, подобрал туза, изображавшего в раскладе брата Себастьяна, усмехнулся и постучал по нему пальцем.
– Эту карту, compadre, вряд ли кто сумеет перебить.
– Серьёзно? – Санчес пошарил в картах, взял одну, перевернул и показал Родригесу: – А эта?
В руках у Эскантадеса был джокер.
* * *
…Две пары глаз смотрели вниз на монастырский двор; две пары: одни – мужские, светло-серые, как выцветшее дерево, полнились затаённой болью, вторые – женские, с пушистыми ресницами, с глубокой карей радужкой, устало-равнодушные, были пусты.
В монастыре её не трогали. Какая-то часть девушки ещё боялась – боли, пыток, холода, огня, неволи, одиночества, но в душе уже поселились онемение и безразличие. И если бы не зреющая у неё во чреве жизнь, маленькая, беспомощная, беззащитная, кто знает, что бы было. Может быть, она давно уже рассталась бы с жизнью. Не наложивши руки на себя, а просто бы ушла, ибо с этим миром её уже ничего не связывало. Когда она поняла, что беременна, она ждала каких-то материнских чувств, ждала, когда её душа наполнится любовью, нежностью, ждала, ждала, но ничего не приходило. Не мучили её и мысли о себе на тему «Боже, какой ужас: я скоро стану похожей на веретено!», обычные для женщин, забеременевших в первый раз. Что до всего остального, то тут госпожа Белладонна была совершенно права: здоровому юному телу требовались только отдых и покой. Высокий не солгал: все её хвори отступили. Холод и снег канули в прошлое, сменившись солнцем и дождём, дороги превратились в страшный сон, над головой была надёжная крыша, а монастырские бани помогли избавиться от блох и вшей, так донимавших странников в пути. Дверь, отрезавшая девушку от мира, мало что изменила в её нынешнем положении – ну куда бы она сейчас пошла, куда? Домой, где про неё давно забыли? В трактирчик к тётке Вильгельмине, зарабатывать кусок вязанием? К базарной повитухе с опустевшими глазами, помогающей девчонкам избавляться от ненужного ребёнка? Нет, сейчас ей было некуда идти.
Но одно чувство всё же к ней пришло. По большому счёту Ялке было всё равно, что с нею будет. С нею, но не с ребёнком. Всё равно кто, мальчик ли, девочка, он не должен был умереть. Беспокойство не давало ей свалиться в эту пропасть. Не давало свалиться, но и только.
Её больше не били и не унижали. Брат Себастьян молчал, не угрожал и не запугивал, а после первого, довольно обстоятельного допроса, на котором Ялка не сказала ничего, почти не говорил с нею. Сейчас она думала, что, если б говорил, ей было б легче. Быть может, это тоже было частью замысла доминиканца.
О чуде, от которого произошёл такой сыр-бор, она не вспоминала – объяснить его монахам Ялка не смогла бы, да и не хотела, а других причин думать об этом у неё не было. Бледная и бессловесная, она стояла у окна, отрешённо глядя на двор и положив ладони на живот, который всё никак не округлялся. Окно ей позволяли открывать. Тянуло холодом, но так ей было легче: от свежего воздуха отступала тошнота. Госпожа Белладонна сказала ей, что надо потерпеть – недомогание скоро должно пройти.
Завтрак на столе в очередной раз остался нетронутым.
Глаза с другой стороны двора, серые, мужские глаза, принадлежали Михелькину, простому парню из фламандской деревушки, бросившемуся за испанскими солдатами и их предводителем, чтобы отыскать свою обидчицу, а им помочь настичь добычу.