Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Старый Доменико говорил: «Мы дошли до того, что если кому-то плохо, то и ложиться нельзя».

— Профессор, остерегайтесь, — выкрикивали самые бойкие ребята.

В эти дни я почти жалел директора школы. Он беспокойно вздыхал и вздрагивал при каждом телефонном звонке. Было ясно, что Кастелли, поговорив с главным инспектором, сам накинул себе на шею веревку. Его дряблая и печальная физиономия ни у кого не вызывала жалости. Он сам этого хотел. Впрочем, если подумать, он, одинокий и упрямый, уже и раньше жил, как в клетке. Но мы все так жили, окруженные стенами, в постоянном страхе, чего-то ожидая, и каждый шаг, каждый слух, каждый неожиданный поступок хватали нас за горло. «У Сильвио Пеллико, по крайней мере, — однажды, усмехнувшись, сказал директор, — хватило ума самому пойти в тюрьму и не втягивать в неприятности никого из своих коллег».

— А родственники?

— Ради Бога, пусть о них думает он.

Мы забыли и о Кастелли. Я хочу сказать, что перестали говорить о нем. Но как и о Тоно, о Галло, о солдате из Валдарно и о брате Эгле я неожиданно вспоминал о нем, когда случалась какая-нибудь неприятность, при сигнале тревоги, на ледяной заре, когда все было покрыто инеем, при тревожных новостях. Чаще всего я о них думал, ложась в темноте в постель или спускаясь в Турин, когда солнце окрашивало в кроваво-красный цвет стекла пятого этажа. Зимой по утрам золотистая дымка, пронизанная солнечными лучами, всегда примиряла меня с миром, давала мне свет надежды. Даже в первые годы войны мысль о том, что в мире остаются подобные радости, наполняла меня тревожным ожиданием. Сейчас и это исчезало, и я не осмеливался даже возмущаться.

О своем брате Эгле болтала достаточно легковесно. Она считала, что он почти излечился от прежних восторгов, и казалась спокойной. Нет, к немцам он не перешел, не стоило этого делать. Но он не объединился и с вчерашними врагами, он был слишком законопослушен, сейчас он в Милане, работает инженером, его прячут его друзья. Он теперь штатский человек.

Если мне придется бежать и прятаться, спрашивал я себя в те дни, куда мне податься, где я буду ночевать и где найду кусок хлеба? Найду ли я другое место, подобное этому дому, немного тепла, где можно будет передохнуть. Я чувствовал себя загнанным и виноватым, я стыдился своей спокойной жизни. Я думал о слухах, об историях, о людях, укрывшихся в монастырях, в башнях, в ризницах. Что за жизнь среди этих холодных стен, за цветными витражами, среди деревянных скамеек. Возвращение в детство, к запаху ладана, к молитвам и невинности? Конечно, это не самое плохое в подобное время. Я обнаружил в себе поползновения, почти нетерпеливое желание окунуться в такую жизнь. Прежде, проходя мимо церкви, я думал только о коленопреклоненных старых девах и лысых стариках, об их надоедливом бормотании. Ведь все это не в счет, ведь церковь, монастырь могут быть убежищем, где, прижав руки к лицу, прислушиваешься к тому, как успокаивается твое сердце? Но для этого, думал я, не нужны ни нефы, ни алтари. Достаточно мира, нужно, чтобы перестала литься кровь. Помню, что я пересекал площадь, и эта мысль меня остановила. Я вздрогнул. Меня охватила радость, неожиданное блаженство. Молиться, войти в церковь, подумал я, прожить миг в покое, возродиться в мир, где не льется кровь.

Но уверенность исчезала. Чуть позже, увидев церковь, я вошел туда. Я остановился у двери, прижавшись к холодной стене. В глубине, под алтарем теплился красный огонек, на лавках ни души. Я уставился на пол и припомнил те мысли, мне хотелось вновь ощутить ту радость и уверенность в неожиданном покое. Ничего не получилось. Вместо этого я спросил себя, отправят ли Дино на службу. Мы с ним об этом никогда не говорили. Я не мог припомнить, чем он занимался по утрам в воскресенье. Безусловно, бабушка ходила к мессе. Мне стало скучно и я вышел на улицу глотнуть свежего воздуха.

Я никому не рассказал о том мгновении, о том всплеске радости. Тем более Кате. Я задавал себе вопрос: те, кто посещает церковь, мои женщины, священник из Санты Маргериты, испытывали ли они подобное, в тюрьме или под бомбами, перед нацеленными ружьями снисходила ли на кого-нибудь подобная умиротворенность. Наверное, тогда можно принять и смерть. Но говорить об этом было невозможно. Это было как войти в церковь, поприсутствовать на службе — бесполезный поступок. Самым прекрасным в службе, в алтарях, в пустых нефах был миг, когда выходишь на улицу и вдыхаешь воздух, а за тобой, свободным и живым, захлопывается дверь. Только об этом и можно было говорить.

В теплоте столовой, в конусе света, пока Эльвира шила, а старуха дремала, я думал об инее, о трупах, о бегстве в леса. Месяца через два наступит весна, холм зазеленеет, на нем появится что-то новое, что-то хрупкое, он возродится под этим небом. И в войне наступит перелом. Уже говорили о наступлении и новых десантах. Это было похоже на то, как люди выходили из бомбоубежища под последними ударами убегающих самолетов.

Об этом я не рассказал Кате, но мне хотелось знать, верит ли она в подобное. Она ухмыльнулась и ответила, что верила в подобное. Она остановилась на тропинке. Было уже темно, мы возвращались из Турина, и она сказала, что иногда ей хочется молиться, но она может удержать себя. И добавила, что если у кого-то нервы не в порядке, тому нечего делать в больнице. Там всякое бывает.

— Но молитва успокаивает нервы, — проговорил я. — Посмотри на священников и монахинь, они всегда спокойны.

— Суть не в молитве, — ответила Кате, — суть в их ремесле. Чего они только не насмотрелись.

Я подумал, что все мы живем, как в больнице. Мы вновь пошли. Покой, бесполезная передышка теперь казались мне бессмысленными и преодоленными вещами. Действительно, говорить о них было не нужно.

— Нельзя, — проговорила Кате, — молиться, не веря. Это не принесет пользы.

Она говорила сухо, как бы отвечая на какую-то речь.

— Но все же верить нужно, — сказал ей я. — Если ни во что не веришь, значит, не живешь.

Кате взяла меня за руку: «Ты в это веришь?».

— Мы все больные, — ответил я, — и хотим излечиться. Наша болезнь внутри, достаточно убедить себя, что ее нет, и мы будем здоровы.

Тогда Кате посмотрела на меня с удивлением. Я ожидал улыбки, но ее не было. Она сказала: «Настоящих больных нужно лечить, ухаживать за ними. Молитвы не помогут. И так во всем. Так говорит и Фонсо: „Имеет значение то, что ты делаешь, а не то, о чем говоришь“».

Потом мы заговорили о Дино. Это было намного легче. Кате согласилась, что ей не легко его тянуть, что нужно научить его самому во всем разбираться, давать ему время самому принимать решения, но ей это не удается. Бабушка иногда водит его на мессу и отправляет причащаться. Я ей сказал, как бы она ни поступала, дети еще не могут принимать решений, посылать или не посылать их в церковную школу это уже выбор, это значит учить их тому, чего они не хотят. «Даже неверие тоже религия, — пояснил я. — От этого никуда не убежишь».

Но Кате сказала, что нужно постараться объяснить ребенку две идеи и потом предложить ему сделать выбор. Тогда я рассмеялся, улыбнулась и она, когда я сказал ей, что лучший способ вырастить верующего — учить его неверию, а неверующего наоборот. «Правда, — закричала она, — действительно, правда». Мы остановились около калитки, рядом со мной уже прыгала собака; единственный раз мы говорили о таких вещах. На следующий вечер я не увидел Кате на остановке трамвая.

Именно в тот день, я подумал о том, что нужно побывать за Дорой, у других. Потом из-за холода и долгой дороги я туда не пошел. Я вошел под сень опавших деревьев, перебирая тот наш разговор, вновь возвращаясь мыслью к Кастелли. Эльвира мне сообщила, что приходил молодой парень и просил прийти в «Фонтаны». Она не знала, кто это был. Я, недовольный, что Эльвира таким образом что-то узнала, тотчас, до наступления темноты, отправился туда. Эльвира крикнула мне вдогонку, вернусь ли я к ужину.

В «Фонтанах» я нашел всех, кроме Фонсо и Джулии; Нандо, стоя в дверях, тревожно мне махнул. На столиках во дворе я разглядел чемоданы и узлы. Все бродили по кухне, Дино грыз яблоко.

41
{"b":"249821","o":1}