То, что произошло после этих слов с Дорошенко, удивило Ивана Ивановича еще больше. Жора-Артист за полминуты стал нормальным человеком. И цвет лица, и выражение глаз... В них промелькнул живой огонек.
Дорошенко покачал головой: мол, не знаю, успел Папа Юля разжиться автоматом или нет.
— Вот вы, гражданин полковник, четверть века ставите на него сети. А что узнали? Кличку — «Папа Юля». Фамилию — Седлецкий. Ну и еще рисунок бородатого. Да у него сто витрин и все не похожие. Он талантливее Райкина. Говорите, Жора падучую изобразил. Жора против Папы Юли — партач! Кастрюля! Сапог рваный. Вы его ведете, сидите на хвосте, и вот у вас на глазах в общественный сортир входит старикан-гипертоник, а через минуту оттуда выскакивает молодой чувак. Совсем иначе одетый! На чем свет костит гипертоника, «который ему помешал». А вы, пропуская человека мимо, еще и посочувствуете. Из Папы Юли шпион почище Штирлица получился бы, да не пофартило в жизни, по воровской линии пошел.
— Штирлиц — не шпион. — Ивану Ивановичу стала обидно за героя популярного телефильма. — Во имя спасения Родины он совершил подвиг.
— У меня, гражданин майор, по вашему ходатайству было время заняться самообразованием. Десять лет изучал литературу о знаменитых людях. Четырнадцать журналов выписывал за свои кровные и все, что было в библиотеке, прочитал. Печенка наставила меня на ум-разум... От той поры я и задумываюсь о своей никчемной жизни: «Жора, — сказал я сам себе, — не встанешь на якорь возле какой-нибудь зазнобы, которая будет варить тебе куриные бульоны и кормить кефиром, сыграешь в ящик». Освободился я и начал искать условия. Дашуню встретил. Вор — он тоже человек и ему хочется, чтобы его любили преданно и вечно. Разные профуры, босявки, зажигалки, годки хороши, пока ты молод... Я Папу Юлю предупредил: «Умру при ней в чистой постели, она и похоронит — опыт у нее по этой части есть». Словом: моя — и держись подальше. Чтобы он нас с Дашуней оставил в покое, я ему сделал Стретинку и Благодатное. А он, рыло, решил взять ее промтовары, мол, все равно тебе при ней век свободы не видать, милиция нащупала. Я и дал себе зарок: «Замочу Папу Юлю». Но не успел. Дашуня, дуреха, меня, как осетра, колотушкой по темечку...
Иван Иванович почему-то поверил в эту исповедь: Дорошенко ни отчего не открещивался (Стретинку помянул и Благодатное), просто он чисто по-человечески жалел себя.
— Если ты, Егор Анатольевич, решил «прикончить», как говоришь, Папу Юлю, то почему не хочешь сейчас отдать иго нам? — спросил Строкун.
— От меня бы уж он не вывернулся. Я бы его непременно списал в расход, а вы при первой встрече девять грамм в лоб ему не закатаете, вам надобно довести его до суда, на таком примере других поучить. И он непременно сорвется. Вы обложите его берлогу, а он — табачным дымом в замочную скважину. Вы его — в наручники, он руку по косточке через них проденет. Оборотень, уж вывернется — меня разыщет, с живого сдерет шкуру и прохоря себе сошьет!
— Боишься? — спросил Строкун.
— Больше, чем приговора к расстрелу. За приговором стоит помилование. А у Папы Юли так: сказано — сделано. Да и вы, гражданин полковник, не забывайте о том, что я вам тут наплел, если хотите свидеться с нашим папочкой.
— Спасибо за доброе слово.
— Чего это вдруг, гражданин полковник, вы стали так печься о моем здоровье? — спросил Дорошенко, не скрывавший скептического настроения.
— Оно нужно народу, Егор Анатольевич, с не меньшим сарказмом ответил Строкун. — С вами жаждут встречи полсотни проходчиков, у которых вы за три с половиной года с Папой Юлей и Пряниковым позаимствовали без малого четыреста восемьдесят тысяч. Хорошо вас помнят в мебельном магазине «Все для новоселов», а сотрудники стретинского универмага к вам особенно неравнодушны... за Голубеву. Эх, Егор Анатольевич, был бы у нас такой обычай: отдавать преступника на суд пострадавшим! Что бы с вами сделала та же Рита Хомутова, пышная красавица из Благодатного, которая к вам — всей своей пылкой, доверчивой душой, а вы — колотушкой по темечку и, простите за выражение, импортную комбинашку, предмет особой гордости, в рот вместо кляпа. Таких оскорблений женщины не прощают. Рита готова собственноручно лишить вас возможности обольщать доверчивых женщин. Не говорю уже об увечье Генераловой. Определением меры вашей вины займется следствие. А для нас лично с майором милиции Орачем вы представляете интерес, как человек, долгие годы работавший рука об руку с Папой Юлей, он же Григорий Филиппович Ходан, изменник Родины, на руках которого кровь замученных им советских граждан, кроме всего прочего.
Вот когда Жору-Артиста охватила неподдельная тревога. Прищурил глаза. Рукам места нет, суетятся они, елозят по животу, ищут, где засела боль, при этом чуть подрагивают. Трут жесткую кушетку, словно притираются к ней. Но вот справился с собою и заговорил бодрячком:
— Мокрух[10] за мною лично не числится, а остальное на вышку[11] не потянет. Закон у нас человеколюбивый, учтут мою больную печень. Лет двенадцать отвалят. А Жоре-Артисту не впервой.
— Жоре-Артисту это, конечно, не в новинку, — согласился Строкун. — А со своей больной печенкой он по этому поводу посоветовался? Да и годы: не тридцать.
Разговор, в общем-то, был закончен, полковник поднялся со стула.
— Ну, так что, Егор Анатольевич, по части обстоятельств, смягчающих вину? Адресок в Красноармейске... Сам понимаешь, без твоей помощи — это всего сутки работы, и то, учитывая, что сегодня рабочий день идет к концу. А завтра с утра все, кто купил за последние два года частный дом с садиком и огородом, будут ознакомлены с фотокарточкой Дорошенко.
— А сегодня ночью Папа Юля как раз и сорвется, — обычным для себя тоном недоверчивости и скепсиса ответил Дорошенко.
— Значит, Папа Юля все-таки там! В Красноармейске! — Строкун откровенно торжествовал трудную победу. — Адресок, Егор Анатольевич!
Понимая, что его все-таки перехитрили, заставили признаться в основном, Дорошенко рассердился сам на себя:
— Нет у меня для вас адресочков... Шмякнула Дашуня по темечку — и память отшибла. А насчет Красноармейска — насухо месите, гражданин полковник.
На том первый разговор с Егором Дорошенко и закончился. Его отправили в санчасть: печенка и в самом деле донимала больного.
— Теперь Жора будет на следствии валять дурачка, он после контузии, провал памяти, — решил Строкун.
— Но главное сделано, — порадовался удаче Иван Иванович. — Все-таки Красноармейск. Молодцом Дарья Семеновна, такую зацепочку дала!
Сначала Дронина лишь обмолвилась, мол, поминал мой Хрыч Красноармейск: дом у него там. Только я на чужое не падкая!
Но Строкун попросил ее подробнее рассказать, при каких обстоятельствах помянул Дементий Харитонович о доме в Красноармейске и какими словами это было сказано.
Оказывается, разговор произошел «в самый лирический момент».
— Он меня уговаривал расписаться, домом соблазнял, дескать, свой — оставишь дочери, а нам на троих и моего, краноармейского, хватит.
— И вы поверили, что у него в Красноармейске есть вполне приличный дом? — попросил уточнить Строкун.
— Любимый, с которым уже все определилось, предлагает: «Распишемся и переедем». При этом беспокоится о твоих родных детях: «Все, что у тебя есть, отдай им, нам хватит моего». Надо быть шизофреничкой, чтобы усомниться. А я — нормальная.
— Разговор о доме в Красноармейске Дементий Харитонович заводил только однажды? — допытывался Строкун.
— Да. Подраскис мужик от бабьей ласки...
— Тогда и мы с Иваном Ивановичем ему поверим, — решил Строкун.
Ивана Ивановича удивляло отношение Дарьи Семеновны к Дорошенко. Она о нем уже все знала, но жила в ее сердце какая-то доброта. Страх — ограбят, убьют — прошел.
Вся история, как она «нашарахала» дружков, как управилась «с Хрычом», теперь в ее рассказе выглядела безобидным сюжетом для мультфильма из серии пародий на детектив, где всего «через край»: