Он вспомнил слова Дорошенко, который отказался помочь розыску выйти на Папу Юлю и Кузьмакова: «У меня своя гордость, воровская».
По убеждению Ивана Ивановича, преступником становится, как правило, далеко не случайный человек. Ну, бывает: родители недоглядели, школа отмахнулась, и парнишка связался, как принято говорить, с дурной компанией. А тут еще ложная романтика «сильной личности», честолюбивая надежда возвыситься над сверстниками. Но вот приходит протрезвление. Вначале страх: «Поймали!» Потом парнишка преодолевает длинную полосу превратностей — следствие. И каждая встреча со следователем, с потерпевшими (ограбленными им, обиженными), с родителями, которых на десять лет состарило отчаяние и угрызение совести (если она, конечно, есть), превращает жизнь в тягчайшее наказание. Виновный умирает от позора, проклинает себя за молодечество, которое привело его на скамью подсудимых.
Затем — суд. В зале сверстники, соседи, учителя, плачущая мать, хмурый отец... Перевоспитание начинается с этого момента (если оно все-таки начинается). А заключение — лишь завершающий этап. Но неспроста на воровском жаргоне тюрьма называется «университетом».
...Университет жизни. Только какой? Кто там преподает? Какие дисциплины читает? Какую методику применяет?
В таком «университете» есть северный полюс и южный. Оба к себе тянут, привораживают, заставляют, иначе говоря — воздействуют!
В «зоне» идет постоянная, ежедневная, ежеминутная схватка за человеческие души. Всему черному, мерзкому, преступному, что порою превращает человека в скотину, противостоит гуманное, доброе, вечное...
Но всегда ли мы выигрываем схватку? Статистика в определении этого показателя порою чисто формальная. К примеру, лечили человека от алкоголизма. Раз он побывал в лечебно-трудовом профилактории, второй. А третий... Год его нет, два. Ни слуху, ни духу. И в журнале учета ЛТП пишут: «Не вернулся». Подразумевается, что вылечился.
Если взять среднестатистическую тысячу тех, кто на данный день находится в местах лишения свободы, и проанализировать: какая у них по счету судимость? Все, кто со второй и больше, — это наше с вами поражение в борьбе за человеческую душу.
Есть истина, которую не очень-то хочется признавать (но она существует и без нашего признания) — в «зоне» модной считается совершенно чуждая нам мораль... «Не укради!» — требует библия. — «Не убей!», «Не обмани!» Но для вора украсть — значит совершить своеобразный подвиг. А если при этом украл лихо, много, ловко, обманул всех и скрылся так, что милиции и зацепиться не за что, значит, ты поднялся на высшую ступеньку мастерства, и в воровской иерархии стал привилегированным. О тебе легенды складывают, на твоем примере других учат. И не в форме обязательных ответов на нудные вопросы неприятного, порою ненавистного дяди (или тети), а в форме озорного, веселого рассказа о полуфантастических подвигах ловкого, сильного, удачливого человека. Он смел, он прекрасен, ему хочется подражать.
Наверное, самое трудное, но самое важное — привить осужденному наше, советское, общечеловеческое понимание, что такое хорошо и что такое плохо. А как это сделать без назидательности, чтобы шло в душу и оставалось там? То есть сделать то, чего не смогли сделать за двадцать, за тридцать лет его жизни папа с мамой, школа, училище (техникум или институт), его собственная семья: жена, дети, завод, шахта — вся система воспитания с ее огромным арсеналом средств воздействия, литература, искусство. Пословица гласит: если ложкой не наелся, то досыта не налижешься...
С кем в «зоне» осужденный общается больше всего? С такими же, как сам. С ними работает, ест, спит, курит, ходит в туалет, делится мечтами, тревогами. Воспитатель может уделить подопечному в день всего несколько минут. Правда, на стороне воспитателя (начальника отряда) — система. Система заключения, система перевоспитания, наконец, социальная и государственная система. Но осужденный в силу своего характера и условий жизни воспринимает эту систему как нечто враждебное, то, что принуждает, лишает свободы поступков, ограничивает во всем.
Иван Иванович убежден: преступник (убил, украл, обжулил, изнасиловал) — человек психически ненормальный. И его надо лечить. Надо лечить его душу, его уродливое представление о добре и зле. Как лечить? Чем лечить? Содержанием в колонии? Таблетками? Или нужна операция на уровне генной инженерии?
Что главное: среда, гены, воспитание? Все главное. Главное — че-ло-век! Кто он? Каков он?
Дорошенко — вор, преступник до мозга костей, и этой своей сущностью он гордится. Жора-Артист — из другого, чуждого Ивану Ивановичу мира. Но со своими болями, муками, со своими претензиями, чтобы другие уважали или хотя бы считались с его житейскими принципами...
Парадокс!
Дорошенко сдавал на глазах. Пока Иван Иванович ходил звонить, Жора-Артист с лица изменился, позеленел. На лбу — испарина.
Вызвали из санчасти врача, и тот провозился с больным не менее часа.
Но и после этого Дорошенко сидеть на стуле не мог: мешала вздувшаяся печенка. Довелось нарушить этикет таких процедур и согласиться на то, чтобы допрашиваемый лежал на кушетке. Да еще под спину заботливо подложили подушку.
— Продолжим нашу беседу, — предложил Строкун. — Настоящей фамилии Папы Юли не знаешь?
— Нет. Сидел как Седлецкий. А какой у него сейчас дубликат[9] — понятия не имею.
— И где Папа Юля обитает — тоже не в курсе?
— Этого сейчас уже никто не знает. У Папы Юли чутье на опасность — волчье. Он всегда уходил вовремя. А сидел лишь однажды, по собственному желанию. Зачем это ему было надо — понятия не имею. Но через два года ушел. Зимой! Без харчей! По глухой тайге, в обход всех постов и застав, восемьсот верст пехом в снегу по пояс.
Такое направление допроса Строкуна явно не устраивало.
— Ну, добре, — сказал он резковато. — До поры до времени оставим Папу Юлю и Кузьмакова в покое. Поговорим о тебе. Вы взяли три магазина. Какова твоя доля?
— Крохи! — отмахнулся Дорошенко. — Суд, конечно, насчитает иск по государственной, а доля у вора, сами знаете... Туда-сюда, папе, подсказчику, барыге... Обмыли, вспрыснули. Долги... И остается — мелочь.
— Ну и эту «мелочь», как ты говоришь, на сберкнижку? Пенсию у государства не заработал. А тут еще печенка с поджелудочной. На черный день, поди, приберег?
— Откуда? — постарался как можно естественнее удивиться Жора-Артист.
— Ну, откуда у вора денежка — дело известное. А вот где передерживаешь? Адресок не дашь?
— Гражданин полковник, вы что, мне не верите?! — Дорошенко, возмущенный таким отношением к себе, даже приподнялся на кушетке.
— Верю, Егор Анатольевич, верю, — Строкун легким движением руки вернул больного на место. — Ты лежи. Раз уж врач прописал тебе горизонтальное положение... Верю и не сомневаюсь, что так просто ты мне главное не отдашь. А не поискать ли нам в Красноармейске домик, который вот этот человек, — Строкун показал фотопортрет Дорошенко, сделанный по рисунку, — приобрел за последние полтора-два года на подставное лицо?
Глаза у Дорошенко округлились, из них исчезло все живое: стали лубяными. На высоком лбу выступила испарина. Он тут же схватился за правый бок и прохрипел:
— Печень... Началось. Вра-ача...
Губы стали синеть, а лоб и уши побелели, будто из них куда-то ушла кровь. На губах появилась пена.
К величайшему удивлению Ивана Ивановича, Строкун вдруг рассмеялся. Дружески похлопал Дорошенко по плечу.
— Егор Анатольевич, спасибо! Потешил. Правда, тридцать лет тому у тебя это получалось убедительнее. Стареем, друг мой, стареем. Но главное я все же понял: домик следует искать именно в Красноармейске. Там, видимо, и нереализованный товар. Но порядочный хозяин не бросает добро без присмотра. Значит... — Строкун поднял указательный палец, фиксируя значительность момента, — предстоит встреча. Пистолет у Папы Юли есть, я не сомневаюсь. А вот по части автомата... Успел разжиться?