– О-чень приятно, Владимир Андреевич, – с нажимом проворковала старшина, – я вас, как опытный сотрудница… Так, кажется, меня отрекомендовал замполит? Так вот, мой есть оч-ч-ень опытный сотрудница, который может научить вас чему угодно. Но не здесь. А в этом гадючнике оч-очень опытный сотрудница ничему особенному такого симпатичного мужчину, к тому же старшего офицера, научить не может. К сожалению.
Самохин крякнул на манер замполита, нащупал в кармане изрядно помятый носовой платок, утер лицо, сдвинул на затылок фуражку, пошутил неуклюже:
– Если и есть во мне что симпатичного, Эльза Яковлевна, так это душа. Спасибо, что разглядели. Теперь бы еще узнать, как вы зэков по камерам учитываете да считаете, так и помирать не страшно…
– Живите, – вздохнула старшина, – всегда вы так, мужики. Только осчастливишь вас – уже помереть норовите… А зэков считать – проще простого. Вот они, козлы, все здесь.
Она указала на деревянный ящик с ячейками.
– Они у меня по камерам в картотеке разложены. Вот, к примеру, сто пятидесятая хата, – неторопливо, растягивая слова, пояснила старшина. Вытащив из ячейки стопку картонных карточек размером с почтовый конверт, она веером развернула их перед майором. – Считаем. Видите? Двадцать одна карточка. Очко! А на ячейке стоит цифра – двадцать два. Стало быть, в камере, рассчитанной на двадцать два козла, сидит двадцать один. Еще для одного место есть. Поступает с этапа зэк – я его в эту хату селю и карточку сюда кладу. Уходит – карточку вынимаю и передаю в дежурку, ДПНСИ, если совсем выбывает из изолятора, или корпусному в тот корпус, куда его переводят.
– А как вы решаете, кого в какую камеру сажать? Вдруг там подельники окажутся?
– Оч-очень просто. Возьмем вот этого… Ух и рожа, – показала Эльза фотографию, наклеенную на карточке, – видите? Карточка красным карандашом наискось перечеркнута. Это значит – склонный к нападению на конвой, к побегу, вообще опасен. А здесь его данные: Милютин Иван Захарович, арестован по статье сто второй, убийство… Подследственный. А вот написано: содержать отдельно от подельников Цибизова, Рахимова. Мы и содержим отдельно. Все это в дежурной части по личным делам выверяют.
– Могут и ошибиться? – догадался Самохин.
– Запросто! У меня в прошлом году случай был. Привели зэка на корпус. Смотрю – по делу вроде один проходит. Ну, я его в камеру, где свободное место было, и сунула. Не успела дверь закрыть – крик, грохот. Зэки орут: Эльза, трупака забери! Я в кормушку смотрю – а новенький уже кверх воронкой с разбитой башкой лежит. Оказывается, в дежурке подельника указать забыли, в карточку не вписали. А он в аккурат в этой хате сидел. И в ходе следствия у них между собой конфликт вышел, кто-то кого-то сдал. Этот-то в камеру только вошел, а кент бывший его признал, соскочил со шконки и без разговоров чайником ему по башке. А у нас чайники литые, тяжелые, если им дербалызнуть – мало не покажется. Такая вот неприятность.
Старшина вздохнула, потом, перевернув карточку, показала надписи на обороте:
– Здесь взыскания записываются. Вот. Этот переговаривался через окно с другой камерой – лишен ларька, то есть права на закупку продуктов питания, сроком на один месяц. Нецензурно обругал дежурного контролера – пять суток карцера…
– Не вас? – сочувственно поинтересовался Самохин.
– Меня? – удивленно подняла тонкие, ниточкой брови старшая по корпусу.
– Обругал нецензурно – не вас? – в замешательстве уточнил майор.
– Если бы он меня обругал, товарищ начальник, – хладнокровно заявила, укладывая карточки в ячейку, старшина, – я бы ему, козлу, яйца оторвала…
И Самохин понял, почему зэки прозвали ее Эльзой Кох.
3
Первый, ознакомительный день так и не сложился для Самохина в четкую картину предстоящего места службы. С утра и до вечера в следственном изоляторе визжали и оглушительно хлопали стальные двери продолов и камер. Усталые, с красными злыми лицами контролеры, поигрывая раздраженно дубинками, вели куда-то бесконечные вереницы заключенных – с вещмешками, скатанными матрацами и налегке, со сцепленными за спиной руками. Сновали облаченные в черную униформу с бирками на груди зэки из хозобслуги, драили швабрами бетонные выщербленные полы, тут и там трещали, ослепляя, электросваркой, наваривая, где только можно, новые пласты железа, волокли по продолам термосы с горячей баландой, катили, дребезжа на все лады, тележки, доверху наполненные пустыми алюминиевыми мисками.
Во дворе изолятора, у входа на КПП, сатанея от ярости, хрипели и рвались с поводков конвойные псы, и хмурые солдаты-«вэвэшники», выставив перед собой стволы автоматов, следили пристально, как суетливо, подгоняемая лаем собак, поочередно ныряет в темное нутро «воронков» партия заключенных, этапируемых в неведомые края, а молоденький лейтенант-начкар, положив правую руку на кобуру с пистолетом, командовал громко и монотонно: «Первый пошел… второй пошел…»
Впрочем, непонятным до поры казался Самохину не только следственный изолятор. Прожив много лет в провинции, он давно отвык от большого города и растерялся, оказавшись в областном центре. С квартирой дело решилось на удивление быстро. Все нажитые майором за три десятка лет службы вещи легко уместились в грузовик, выделенный начальником колонии под перевозку имущества семьи Самохиных. Правда, старье вроде кухонных шкафов, продавленного дивана и шатких стульев решили в город не тащить, раздали по соседям, и все равно вещей получилось как-то до обидного мало.
После переезда жена, Валентина, затеялась на новом месте с ремонтом, освободив Самохина от этого нелюбимого им занятия.
– Давай служи, – без упрека, обреченно вздохнула она после того, как Самохин удовлетворенно заявил, что квартирка чистенькая и никаких побелок-покрасок, по его мнению, вовсе не требует.
То, что Самохина перевели наконец-то в город, как-то извиняло равнодушного к бытовым хлопотам мужа, показывало, что служил он вроде бы не зря, раз уже перед пенсией потребовался начальству на новом месте, и Валентина, безропотно прожившая много лет в маленьком, грязном и неблагоустроенном по-деревенски, продуваемом насквозь злыми степными ветрами колонийском поселке, воспряла теперь, даже помолодела и светилась радостью от перемен к лучшему. Покупала и демонстрировала мужу новые кофточки, платья, туфли, и Самохин, никогда не обращавший особого внимания, во что одета жена, да и сам, по сути, всю жизнь не вылезавший из формы, тоже радовался и притворно-восхищенно цокал языком при виде очередной обновки: – А ты, мать, у меня еще… ничего! И все-таки он чувствовал себя потерянным в этом огромном, переполненном чужими людьми городе. Опасливо вклинивался в безнадежную толчею общественного транспорта, где напирали со всех сторон. Ощущение того, что кто-то незнакомый плотно стоит позади, дышит жарко в затылок, казалось невыносимым для старого тюремщика, привыкшего не подставлять спину коварному «спецконтингенту». И потому майор чаще ходил пешком, выбирая маршрут, пролегающий по малолюдным улочкам и переулкам. Оказываясь в магазинах, вечно заполненных гудящими толпами, Самохин не пытался пробиться к прилавку, нелепо мучился, стесняясь выяснить крайнего в очереди, злился на себя за эту дурацкую, неуместную для пятидесятилетнего мужика застенчивость и чаще всего уходил, оставаясь то без сигарет, то без хлеба.
Как-то, заблудившись в кварталах старого города, он долго не мог отыскать нужной улицы, и, хотя мимо плыл поток деловито спешащих прохожих, респектабельных и надежных, Самохин обратился за помощью к двум парням, сидевшим на корточках в заплеванной тени чахлой акации. Сперва в недоумении они воззрились на подошедшего к ним тюремного майора, а потом с воодушевлением, растопырив татуированные пальцы, принялись показывать дорогу. Эти, побывавшие, по всем приметам, в зоне, пацаны оказались в какой-то мере более близкими майору, чем благопристойные горожане. Парни были понятны ему, он знал, на каком языке следует разговаривать с ними, когда и чего от них ожидать…