— Оформите протоколом, — приказал он и повернулся к Челюбееву. — Ну что ж, Николай Гаврилович, одевайтесь. Сегодня мы будем беседовать у нас.
Челюбеев быстро бледнел.
— Так я ж говорю, — растерянно лепетал он. — Мне этот Никольский заявил, что он из вашей системы. Он мне и документ показывал…
Неловкое объяснение предназначалось скорее для соседа, чем для подполковника, и гэбист это понял.
— Одевайтесь! — поторопил он. — На Большом Литейном потолкуем.
Лана сидела бледная и испуганная. Она, не читая, подписала протокол, оформленный лейтенантом. Другой офицер в это время опечатал комнату Николая Гавриловича.
— До завтра, Аркадий Наумович, — попрощался Авруцкий. — Как видите, это были не наши люди. Подумайте, если мы просто выжидаем, то другие ждать не хотят… Дверь за гэбистами и соседом затворилась. Аркадий Наумович остался наедине с девушкой.
— Да что же это такое делается? — всхлипнула Лана. “Ай да Никольский! — подумал Штерн. — Сукин сын! Так это был он? Но зачем ему это было нужно? Что он пытался найти у меня? Мои записи? Но в наше время на эти записи может ставить только сумасшедший или тот, кто полностью лишен чувства самосохранения. А может, он искал мифическое сибирское золото?”
Ответа на вопросы не находилось, и он принялся утешать соседку. в глубине души чувствуя себя негодяем и проклиная за то, что не совладал с искушением позвонить Авруцкому. Отсидев пятнадцать лет в лагере, зная истории многих и многих заключенных, он не мог не считать свой звонок доносом, вследствие которого задержали и увезли пусть не очень хорошего, но ни в чем не повинного человека. Виноват был Никольский, это Штерн понимал, даже еще не представляя, кем Никольский на самом деле являлся — уголовником или шпионом. Зря позвонил Авруцкому. Ох, зря! Ну, обыскали комнату, все одно ведь ни черта не нашли.
Гордыня взыграла в тебе, Аркаша, глупая и никому не нужная гордыня. Бесу самолюбия потрафить захотел!
Ленинград. Апрель 1961 г.
Честно говоря, в этот апрельский день, выдавшийся на редкость синим и чистым, Аркадию Наумовичу Штерну хотелось повеситься. Начавшись с обыденной яичницы и стакана крепкого чая, день вдруг взорвался невозможностью, взбудоражив людей во всем мире сообщением ТАСС. “Сегодня, двенадцатого апреля одна тысяча девятьсот шестьдесят первого года, — торжественным баритоном зачитывал диктор ' правительственное сообщение, — впервые в мире на космическом корабле “Восток” летчик-космонавт СССР майор Гагарин Юрий Алексеевич совершил облет земного шара и благополучно приземлился в заданном районе. Самочувствие летчика-космонавта СССР майора Гагарина хорошее”.
В расположенной по соседству школе творилось невероятное. Занятия отменили, и детвора галдящими Труппками носилась по двору; кто-то принес во двор любительский телескоп, и от желающих посмотреть в него на небесную синеву не было отбоя. В горячке как-то упустили из виду, что полет Гагарина благополучно завершен, каждому хотелось увидеть в небе искорку ракеты, и у телескопа даже случилась маленькая потасовка. Потасовку прекратил прибежавший на крики физрук, который, к неудовольствию подростков, единолично завладел окуляром телескопа и долго обшаривал небеса в поисках металлической блестки.
Аркадий Наумович смотрел на все эти страсти из окна, внешне оставаясь спокойным, но душа его была переполнена бешенством и отчаянием. Однажды узаконенная ложь разрослась, перешагнула все видимые и невидимые барьеры и стала претендовать на звание правды.
В какой-то момент Штерну показалось, что он сошел с ума. Чтобы обрести утраченное душевное равновесие, он полез в сервант. Спичечный коробок был на месте, и под спичками по-прежнему лежал уже окаменевший кусочек хлебного мякиша. Аркадий Наумович торопливо принялся ковырять мякиш и успокоился только тогда, когда комнату залил ровный ясный чуть голубоватый свет. Удостоверившись, что все на месте, Штерн долго сидел на стуле, разглядывая голубое зарево, и опомнился только тогда, когда услышал громкие голоса запаниковавших соседей. Пугливо озираясь и кляня себя за беспечность, он спрятал источник свечения в свежий мякиш, уложил его в коробок и накрыл сверху спичками.
Аркадию Наумовичу было искренне жаль обаятельного молодого человека, смотревшего сейчас на читателей с газетных полос всего мира. Ясное дело, что свою новую роль этот молодой человек играл не для собственного удовольствия и не по своей прихоти. Это был приказ партии, а приказы партии всегда выполняются, даже если для их осуществления надо положить жизнь. Собственно, ведь и многолетнее молчание самого Аркадия Наумовича Штерна было вызвано тем же приказом, подкрепленным соответствующей угрозой компетентных служб. “Так надо Родине”, — говорила, партия, и они летели в небеса на ненадежных и смертельно опасных воздушных шарах и стратостатах. “Так нужно Родине!” — сказала партия, и они перестали летать и молчали, скрипя зубами, когда полеты в небесах на все тех же воздушных шарах и стратостатах предавали анафеме. Странное дело, всегда находился тот, кто знал лучше других, что именно нужно Родине в тех или иных обстоятельствах!
“Заправлены в планшеты космические карты
и штурман уточняет в последний раз маршрут.
Давайте-ка, ребята, закурим перед стартом,
у нас еще в запасе четырнадцать минут!”
— звучал на волнах радиоприемников баритон знаменитого певца. Возмущение требовало немедленного выхода, и Штерн не выдержал. Он выскочил в коридор, набрал номер телефона, по которому никогда не звонил и который тем не менее был словно высечен в его памяти, и стал ждать ответа. Номер этот был указан в поздравительной открытке, пришедшей Штерну четыре года назад. На открытке не было почтовых штемпелей, а почерк он узнал сразу. Трубку взял Урядченко. Они не виделись двадцать четыре года, последний раз случайно встретились во Владимирской тюрьме, но поговорить бдительные надзиратели так и не дали.
— Слышал? — поинтересовался Штерн, не представляясь. Осторожность была глупой, Урядченко даже хмыкнул в трубку.
— Не только я, — сказал он. — Весь мир слышал.
— Ложь, произнесенная громко и тысячекратно, более похожа на правду, чем правда, произнесенная однажды и шепотом, — сказал Штерн. — Кто же услышит шепот?
— А ты не шепчи, — посоветовал Урядченко. — Здоровее будешь! Глупо теперь шептать, сразу сумасшедшим объявят. Да и все это, может быть, не такое уж вранье. Я прикидывал. Не веришь? Просчитай сам, мозги, надеюсь, в зоне не отшибли?
— Просчитаю, — пообещал Штерн. — Ну, а как ты?
— Нормально, — кратко сказал Урядченко. — Женился. Пацан есть. Лешка. А ты как?
— Никак, — ответил Штерн. — Разве можно что-то начинать, если живешь под колпаком?.. Про Сашку что-нибудь знаешь?
— Откуда? — удивился Урядченко. — Я ведь никого с тех пор не видел. Сначала, сам понимаешь, канал строили, а после в Сталинграде так и осел. Саша, как я слышал, к матери в деревню подался. Куда-то на Тамбовщину. Минтеев, говорят, сразу после освобождения умер. Еще в пятьдесят третьем.
— Это я знаю, — отозвался Штерн. — В пятьдесят четвертом на Литейном сообщили. — Ты мне вот что скажи: как теперь жить, когда все на голову поставлено?
В трубке посопели.
— Я тебе, Аркашка, так скажу, — наконец отозвался Урядченко. — Я больше ни во что не лезу. Сам пойми, у меня семья, пацан растет. Да и, собственно говоря, какая разница-то? Ну, скажем мы, что видели. Кому оно надо? Нам и так всю жизнь исковеркали. Если бы ты знал, что я в Ухтлаге пережил. Да о чем я — ты не меньше кругов прошел! Сколько той человеческой жизни нам осталось? И чтобы я все своими руками поломал? Ради чего? Кто они мне, эти ученые да попы, чтоб я за их благополучие своим расплачивался?
— А истина? — напомнил Штерн.
— А что истина? — удивился собеседник в далеком Сталинграде. — Я, дорогой мой Аркаша, не святой. Я человек простой и в пророки не рвался. Я свои Голгофы не выбирал, мне их судьба отмеряла.