Предоперационную ночь Заикин спал спокойно. Довольно спокойно он лег и на операционный стол. Поистине ювелирная операция длилась более трех часов и закончилась успешно.
Вполне удовлетворительно протекал и послеоперационный период, но гораздо увереннее Заикин себя почувствовал только после того, когда были сняты швы. Он даже осмелился напомнить, что, мол, пора подумать и о выписке.
— Не хорохорься! — строго предупредила его Анна Павловна.
Больше разговор о выписке не возобновлялся.
Спустя еще неделю-другую Заикин стал совершать прогулки не только по длинному коридору, но и выходить на широкую, часто залитую солнцем веранду. Ежедневно ходил смотреть на большую карту, на которой обозначалось красными флажками продвижение наступавших фронтов. Очень хотелось знать хотя бы приблизительно, где находятся боевые друзья. А как-то в начале марта, возвратясь вечером в палату, он встретился взглядом с помещенным к ним на днях майором-танкистом.
— Слушай, комбат! — обратился танкист.
— Слушаю, — отозвался Василий.
— Дремов-то, кажись, твой. О нем ты говорил. Так вот, подбросили ему Суворова. На. — Майор протянул газету.
— Все правильно, — согласился Заикин, — но тут генерал.
— Что удивительного? Дорос и до генерала. Видать толково воюет. Сейчас наши там, на Украине, знаешь, как жмут? Не глядят ни на какую болотину. Скоро выйдут к границе, а там повернут и на Берлин…
Ощутив нестерпимое желание быть вместе с однополчанами, Заикин поспешил в комнату отдыха и, остановившись у карты, долго рассматривал изгибы линии фронта. Казалось, что на этот раз красные флажки ожили, запрыгали, а где-то там, дальше, за ними замелькали Зина, Кузьмич, Рындин, Супрун, боевые цепи его батальона. «Но почему молчат? Ведь написал давно».
Не знал Василий, как много передумали о нем за время разлуки и Зина, и Кузьмич, как часто каждый из них задавал себе вопросы: «Где он? Что с ним?» Оба тосковали. Зина как о любимом, а Кузьмичу он был дорог как человек, вместе с которым пришлось испытать так много горя, начиная с первых дней войны.
При Заикине Кузьмича в батальоне уважали, обращались к нему на «вы». У него часто спрашивали совета не только солдаты, но и некоторые офицеры. Кузьмич спокойно отвечал на вопросы, по-отечески подбадривал необстрелянных солдат. Кузьмичу частенько приходилось слышать, как бойцы подразделений между собой называли его «батей».
Имея за плечами богатый житейский опыт, боевой опыт гражданской войны, Кузьмич с первых дней совместной службы с комбатом нашел верный путь к его сердцу, а позднее, еще больше изучив довольно постоянный характер молодого офицера, знал, где, что, каким тоном сказать и подсказать комбату, чем и когда его накормить, когда силком положить отдохнуть, а часто и какое письмецо написать матери. Как правило, все у них шло гладко, без трений. Комбат прислушивался к голосу Кузьмича и учитывал его замечания. В одном лишь не всегда достигали они единства: куда самому лезть и куда не лезть комбату в критические минуты боя. Беда в том, что Кузьмич и сам часто терял, как говорится, голову. Подхлестнутый горячей волной, он не отставал от комбата, а то и опережал его. Лишь опомнившись, ругал себя: «Поддался?!»
Кузьмич был человеком строгих правил и особенно нещадным к хмельному. Он был глубоко убежден, что это зелье не для военных, тем более на войне.
Правда, флягу Кузьмич на всякий случай имел, но была она никому не доступна, а комбата своего он предупредил: «Все, что положено в году, получишь сполна: в материн и отцов дни рождения по сто граммов с небольшим прицепом да сто граммов без прицепа в свой собственный. Что касается революционных праздников, то они сами по себе являются торжественными и веселыми. Отравляться в эти дни хмельным дурманом совсем негоже».
«Где он теперь? Жив ли? Надо разыскать во что бы то ни стало», — твердо решил Заикин.
Опрокинувшись на спинку дивана, он продолжал думать о фронтовых дорогах, о боевых друзьях, а когда заскрипела дверь, неторопливо выпрямился. В узкой щели приоткрытой двери показалась повязанная косынкой голова. И хотя в наступивших сумерках она казалась вытянутым треугольником, Василий сразу узнал, что появилась медсестра Ольга.
— Вот вы где. А я думала, что… — Коротко хохотнув и не сказав больше ни слова, Ольга захлопнула дверь.
«Зачем ей это?» — удивился Заикин, но вспомнил, что после операции сестричка стала попадаться ему на глаза все чаще. Когда же в канун Дня Красной Армии по просьбе члена Военного совета армии, изложенной в письме на имя начальника госпиталя, замполит сердечно поздравил Заикина с присвоением ему высокого звания Героя Советского Союза, а заодно и днем рождения, застенчивая сестричка стала себя вести более активно. Наутро она появилась в госпитале гораздо раньше обычного, задолго до прихода врачей. И как только Заикин, приведя себя в порядок, Появился в коридоре, она без халата, лишь в легком нежно-голубом платье, сияющая счастьем, оказалась перед ним.
Ничего не говоря, подхватила Василия под руку и увела к себе, в небольшую сестринскую комнату. Там Заикин увидел на столике, подтянутом ближе к свету, небольшую вазочку с алыми гвоздичками, каких ему, пожалуй, не приходилось видеть за все прожитые двадцать пять лет, а рядом с ней — перевязанную ленточкой коробку.
— Это вам в день рождения и в связи с присвоением высокого звания. — Она потянулась к нему и поцеловала в щеку.
Василий был тронут ее вниманием, не знал, как поступить, но чувствовал, что и лицо и уши загорелись от волнения, и хотел было запротестовать, но, встретившись с ее кротким взглядом, безропотно сдался. Наклонившись к ней, прикоснулся к ее щеке губами.
— Спасибо, Оленька! Спасибо, — прошептал он.
Прошло еще немного времени, и Василий стал ловить себя на том, что ему хочется больше обращать внимания на свою внешность, быть опрятнее даже в той изрядно поношенной госпитальной куртке, на которой вместо пуговиц болтались истрепанные тесемки. Поднимаясь утром, он внимательно осматривал свое лицо, глядя в ставшее для него теперь безгранично дорогим Зинино маленькое зеркальце, и если раньше брился один, от силы два раза в неделю, то теперь скоблил свое побледневшее лицо чуть ли не через день. А глядя на Олю, на ее плотно обтянутую военным платьем девичью фигуру, он все больше и больше убеждался, что для него по-настоящему родной и любимой может быть только Зина. Она представлялась ему то в полюбившемся ей комбинезоне, то в заметно вылинявшей солдатской гимнастерке. Ему хотелось быть с нею рядом, слышать ее нежный, певучий голос, смотреть в голубые, как чистое небо, глаза, угадывать мысли и исполнять ее желания.
Видно, потому, что Василий много думал о Зине, она приснилась ему. Вроде, прижавшись к нему, Зина плакала в обиде на то, что он забыл ее, а потом сидела молча, но ее мягкие шелковистые волосы льнули к его лицу, падали ему на шею. Ему было с ней очень хорошо. Хотелось, чтобы такое блаженное состояние продолжалось бесконечно. Зимой время тянулось медленно, а теперь, когда весна все больше вступала в свои права, оно пошло быстрее.
Заикин радовался приходу весны. И хотя после бурного ледохода реку по утрам заволакивало туманом, к середине дня, когда пригревало солнце, поблескивая, она манила к себе.
Чувствуя с каждым днем себя все лучше и лучше, Заикин уходил из палаты и большую часть суток проводил на распахнутой против солнца веранде или гулял во дворе.
Заикин считал большим счастьем, что теперь его и на осмотры вызывали редко, а когда там встречался с Анной Павловной, то замечал, что и она была беспредельно рада его выздоровлению. После очередного осмотра Василий услышал ее предупреждения:
— Процедуры принимать обязательно. Возможно, скоро отменим.
Заикин обрадовался услышанному предположению и на следующий день гулял на улице больше обычного, а когда возвратился в палату, то увидел, как майор-танкист, сидя на койке с разостланным на коленях листом измусоленной карты, что-то громко объяснял двум подсевшим к нему раненым: