— Хорошо! Только пальцем меня не трогай! Ненавижу тебя!
— Мне из твоей любви перчатки не шить. Много шлюх на свете!
— Подлец!
— Опять орешь? — И у самого Лидочкина лица нож и обезумевшие от злобы глаза.
Замолчала. Подвинулась в кресле и застонала.
— Больно!.. Руки! Ой… развяжи!
— Не реви! Принцесса, подумаешь!
Грубо, ломая руки, развязал веревки.
— Сиди тихо! И знай! Без меня никуда! Пока дома я — будешь на свободе. А как только буду уходить — в ванную и на веревку. Так и подохнешь здесь.
— Как ты смеешь?
— А вот так! Сгною в комнате!
— Я же тебе сказала — никому не скажу.
— Так я и был дурак — тебе поверил. Вам поверь только. Будешь на привязи, пока не уеду. А уезжать буду — все одно на прощанье пришью, чтоб не растрепала. В мешок — и в Фонтанку!
Заплакала Лидочка горькими, обжигающими слезами.
— Перестань нюнить! Сказал раз! Чай свари лучше! Голоден я, как пес!
Шатаясь, встала Лидочка, разожгла примус, поставила чайник и все время дрожит, как в лихорадке.
Мутится в голове, пухнут стены, наваливаются и давят.
Села бесцельно у чайника, уронив голову на руки.
И неожиданной, в мутный вихрь мыслей влетела горящая стрела:
Вспомнила.
В шифоньерке у кровати видела, в уголке ящика, стеклянную капсульку и внутри порошок желтоватый, кристаллический. Говорил Петя как-то, что цианистый калий.
С трудом встала, еле несли через комнату ослабевшие ноги.
— Куда?
— Одеколону возьму. Голова болит.
Голос глухой и ломающийся. Поверил. Сел спокойно.
Взяла склянку, налила на платок одеколону, чтоб слышал запах, и тихо достала капсульку. Сломала осторожно в руке.
Вышла обратно. Заварила чай и, заваривая, всыпала весь порошок в чайник. Налила стакан и подвинула.
Едва сдерживала крик. Не понимая, смотрела, как размешал сахар, поднес стакан к губам, хлебнул.
Сразу выкатились глаза. Попытался вскочить, опрокинулся вместе со стулом, и в судороге забили по полу крепкие каблуки американских ботинок.
И только когда затихла судорожная дробь, склонившись набок, в глубоком обмороке сползла на пол, потащив за собой стеклянным дребезгом рухнувшую со скатерти посуду, побелевшая смертельной белизной Лидочка.
<1924>
МОЛЬ
1. О РЫЖЕМ ПИСЬМОНОСЦЕ И ГОЛОСЕ С ТОШНОТОЙ
Письмоносец спускается с моста декабриста Пестеля. Под рыжими тараканьими усами у него застывший навеки зевок и в лице сонная одурь.
Через итальянскую арку ворот он проходит во второй двор, поднимается на третий этаж. На двери квартиры 28 пялится бельмом карточка.
Звонок рассыпается мелким дребезгом за черной преградой из дерева и клеенки, и за стрекотом каблуков просачивается голос:
— Кто там?
Письмоносец приходит к двери через каждые десять — двенадцать дней. И каждый раз он ежится от этого голоса. Ему почему-то кажется, что обладатель голоса одержим постоянной тошнотой и от этого в голосе тошная истома, и самого письмоносца начинает подташнивать.
Он втягивает щеки и бросает рывком:
— Письмо… Машевской.
Сквозь щель, из-под лязга цепочки, просовывается препарированная кисть скелета, с сухим шелестом выхватывает письмо и скрывается.
Опять лязг цепочки. Письмоносец утирает лицо платком, как будто его прошиб пот, и торопливо спускается вниз.
2. ЖЕНЩИНА В ЯПОНСКОМ ХАЛАТЕ И ВОСПОМИНАНИЕ О ПАРОХОДНОЙ СХОДНЕ
Рука, перехватившая письмо, приделана к телу. Тело облечено в японский, когда-то роскошный, весь в тяжелом золотом шитье халат. Он вытерся и спереди закапан кофе.
Рука, тело и халат принадлежат Александре Николаевне Машевской.
Ей же принадлежит тошный голос.
В столовой Александра Николаевна брезгливо смотрит на следы рук на конверте, осторожно разрывает и, достав письмо, вытирает пальцы кружевным платочком.
Письмо от Диночки, из Парижа, Диночка аккуратна — пишет три раза в месяц.
— Париж! Париж! Счастливица Диночка!
Александра Николаевна вертит ручку кинопамяти.
Порт… Ледяное зеленеющее утро… Горы в снежной синеве. Нарастающий грохот.
С рейда в ответ раскалывающие землю удары страшных пушек дредноута. На молу у сходен давка… Сходни трещат. Приклады лощеных «томми» прилипают к русским спинам. Женщина в изорванном пальто, в смятой шляпке. Она визжит, кусается, она уже на середине сходни. Внезапно сзади рука вцепляется в воротник. Женщина оглядывается, кричит:
— Как вы смеете? Я дочь генерала Еремеенко… Мерзавец…
Сухопарый, желчный ротмистр с Георгием упирается бешеными глазами:
— А! Дочка обер-вора? Бежишь, шлюхина морда? Раскрали с папашей Россию? Катись в воду… сука!
Конец фильмы.
Александру Николаевну выловил из-под руля транспорта лодочник, перс.
Диночка уехала. Она еще с вечера забралась на транспорт по протекции жениха — контрразведчика. Жениха перед Константинополем фронтовые офицеры за борт спустили, но Диночка в Париже. Счастливица.
Александра Николаевна с ненавистью смотрит на мутное питерское небо, на сизый штопор дыма над крышей. Ненависть давит ее.
3. О ФАМИЛЬНОЙ ГОРДОСТИ И ФАРФОРОВОЙ ПРИНАДЛЕЖНОСТИ ПОКОЙНОЙ ИМПЕРАТРИЦЫ
Ненависть черной печатью на пепле души Александры Николаевны Машевской, урожденной Еремеенко.
Род Еремеенко не древен, но славен милостью царской, верностью престолу.
Осенним утром унесла с Украины фельдъегерская тройка, по вызову царя, вольноопределяющегося англичанина Шервуда и фельдфебеля хохла Еремеенко.
В кабинете императора, поедая его светлыми британскими глазами, обстоятельно и точно рассказал Шервуд о заговоре, назвал фамилии, места сборищ.
Склонив лысую голову, слушал Благословенный, и вдруг сумасшедшей судорогой, как у удавленного отца, скосоротилось лицо, побелели глаза.
Сжав тонкую шею англичанина пальцами, захрипел:
— Иуда! Христопродавец! Сколько серебреников хочешь, негодяй?
Налилось синью лицо Шервуда, и быть бы беде, да выручил хитрый хохол Еремеенко. Бухнулся в ноги Александру:
— Ваше величество! Царь пресветлый! Як же ж? Чи можно ровнять? Юда царя небесного загубив за гроши, а мы ж царя земного задарма, вид широкого серця, спасаемо. Никаких грошей нам не треба, ангел ты ж наш.
Отпустив горло Шервуда, усмехнулся император, сказал:
— Пошли вон, прохвосты!
Но приказал произвести в офицерские чины и Шервуда и Еремеенко.
От хитрого Иуды, что спас царя земного, начался генеральский род Еремеенко. И последний генерал в хитрого прадеда вышел, выслужил генеральский чин по интендантству. В германскую войну награбил крутой хохлатской сметкой, а еще пуще у Деникина. Свое же обмундирование, что англичане слали, из-под руки красным вагонами продавал. Но деньги впрок не пошли. В налете на Екатеринодар выпростали буденновцы последнему Иуде живот и набили вместо кишок английскими обмотками.
Остались от рода две дочери: Саночка и Диночка.
У Саночки в документах жалованная грамота прадедовская припрятана да кольцо с солитером. А Диночка в Париже.
А еще гордость последняя у Александры Николаевны — ватер в питерской квартире, в старинном доме.
Ватер как ватер, чашка только особая, прозрачного фарфора, в золотых лилиях. Точь-в-точь как в личной уборной великомученицы государыни. Всех приходящих подруг ведет Александра Николаевна в ватер.
— Вот, вот, дорогая! Совершенно такая же! Нет, вы в середину взгляните!
В злых белесых глазах урожденной Еремеенко слезы.
Покажет чашку и за ручку непременно дернет. Весело прошумит вода, вздохнет горько подруга о дорогом невозвратном, и легче станет на сердце у Александры Николаевны.
Все отняли большевики, а чашки вот этой, последнего утешения, не возьмут.