Этот вздорный и забавный для любого мальчишки случай поверг Модеста Ивановича в нервное оцепенение. Распялив глаза на металлический блеск чернильной капли, уронив перо, он откинулся к спинке парты. Сердце его перестало отсчитывать такт; обтянувшееся лицо намокло холодным потом, особенно густо усеявшим нос мелкими росинками, а культяпые мальчишечьи пальцы, растопыренные на наклонной доске парты, густо посинели, словно вымазанные берлинской лазурью.
Подошедший преподаватель не смог добиться от него ответа. Пришлось вызвать гимназического врача, который с помощью сторожа унес Модеста Ивановича в учительскую и, провозившись с ним полтора часа, привел наконец мальчика в чувство.
Едва поступив в гимназию, Модест Иванович обратил на себя внимание гимназического начальства тем, что приходил в суровое белое здание гимназии первым, задолго до того, как начинал собираться бесшабашный мальчиший народ.
Робкая неуклюжая фигура в долгопятой, сшитой на вырост шинели, съежившись, ныряла в гулкую пасть гимназической двери каждый день аккуратно в десять минут девятого, как только зевавший во весь рот швейцар Николай поворачивал в ней ключ, — и, раздевшись, бочком пробиралась по сводчатому тюремному коридору в класс. Там Модест Иванович усаживался на свое место, на третьей парте у окна, старательно подобрав ноги и положив ладони на коленки. Он сидел и смотрел прямо вперед блеклыми синими глазами, с выражением постоянного испуга, не двигаясь, не обращая никакого внимания на начинавших подходить после половины девятого шумливых и голосистых одноклассников.
Однажды директор Сторогов, проходя в ранний час по коридору, заметил через стеклянную дверь одинокую фигуру мальчика и заинтересовался. Распахнув дверь, он вошел в класс во всем великолепии вицмундира, рослой фигуры и холеной рыжей бороды.
Завидев начальство, Модест Иванович вскочил, вытянул руки по швам, побледнел и уставился на подходящего директора.
— Ты почему, мальчик, так рано приходишь? Как твоя фамилия? — ласково жмурясь, как раскормленный доброй хозяйкой кот, спросил Сторогов.
Он пользовался славой либерального директора и гордился, что гимназисты любят его, как отца.
Модест Иванович стоял перед ним, не сводя с директора взгляда. Его круглый пуговичный нос сморщился и вздрагивал, пухлый рот бутончиком беспомощно раскрылся, и нижняя губа шевелилась, — но ни один звук не вылетел из этого рта.
Сторогов повторил свой вопрос.
То же молчание, только еще чаще заморгали пушистые белые ресницы.
— Когда тебя спрашивают, нужно отвечать! — повысив голос, несколько нервно сказал Сторогов, возмущенный поведением первоклассника. — Говори же!
Модест Иванович продолжал хранить загадочное молчание, и только пальцы, прижатые к швам штанов, запрыгали в неудержимом танце.
Либерализм Сторогова был оскорблен. Сторогов перестал владеть собой. Он топнул ногой и гневно вскрикнул:
— Дерзкий мальчишка! Останешься сегодня на час после уроков.
И вышел.
Модест Иванович не шелохнулся. Он превратился в соляной столб. Он продолжал смотреть вслед директору стоя.
В класс один за другим вбежало несколько первоклассников. Побросав книги на парты, они заметили необычную позу и остеклившийся замерзший взгляд товарища. Один из пришедших подбежал к нему.
— Кутиков! Ты чего?
Модест Иванович по-прежнему молчал.
— Дура! — сказал товарищ, ткнув пальцем в живот Модеста Ивановича, и отскочил, завыв от испуга: Модест Иванович упал на пол, не разогнувшись, как падает подгнивший заборный столб.
После этой оказии за Модестом Ивановичем в классе прочно установилась кличка «деревянный апостол», потому что его поза и падение напомнили мальчишкам сходный случай с деревянной статуей апостола Петра, стоявшей в нише городского костела и сбитой оттуда грозой.
В буйных гимназических игрищах и драках — один на один, «на обе руки», «на левую» и «на правую» — Модест Иванович никогда не участвовал. Единственным его развлечением во время перемен было раскладывание на коленях и любовное перебирание отменной коллекции перышек, пока она не была бездушно отнята второгодником Кобецким. Модест Иванович поплакал, но не сделал никакой попытки вернуть утраченное сокровище, не подумал даже пожаловаться классному надзирателю или инспектору, как посоветовал ему сосед по парте.
При всей робости и скромности, в Модесте Ивановиче совершенно не было задатков молчалинства или кляузничества, и хотя одноклассники и потешались всячески над странным характером товарища, но их забавы носили характер добродушных и веселых проказ, а не злобного и жестокого издевательства, которому изо дня в день подвергались ябеды.
Жесточайшим же несчастьем Модеста Ивановича были вызовы. Едва заслышав свою фамилию, произнесенную с высоты кафедры, Модест Иванович белел, тело его покрывалось пупырышками, и, стоя перед учителем, он походил на птичку, зачарованную взглядом удава. Отвечая урок, он краснел, обливался потом и начинал тяжело и длительно заикаться. Это выводило из равновесия самых благодушных преподавателей, и, несмотря на то что Модест Иванович дома каждый вечер корпел над уроками, как профессор над ученой диссертацией, графа классных журналов против его фамилии нередко украшалась двойками — то широкими и круглыми, как калач, то вытянутыми и острыми, смотря по темпераменту преподавателя.
С неизменной скромностью и безропотностью лавируя между всеми гимназическими несчастиями, Модест Иванович добрался до четвертого класса, в котором на его расцветающую жизнь свалилась непереносимой тяжестью — геометрия. Геометрия стала для Модеста Ивановича враждебной и неодолимой силой природы, борьба с которой была безнадежна.
Геометрические чертежи казались Модесту Ивановичу страшными ловушками, а их сухие, остро пересекающиеся линии вонзались в его сознание нестерпимой болью. При каждом вызове по геометрии с Модестом Ивановичем повторялось то же одеревенелое состояние, в которое его поверг в первом классе директор Сторогов: он не мог ответить ни слова, и нервный чахоточный математик Миронич, яростно облизнув губы, отсылал несчастную жертву на место и садил в журнал крепкий и длинный кол с таким же наслаждением, с каким наши простодушные предки забивали осиновую оглоблю в могилу вурдалака.
Геометрия погубила Модеста Ивановича. Она окончательно парализовала его слабую волю к борьбе за существование; она выросла над ним, как массив непроходимого горного хребта. Употребив свои неокрепшие силы на борьбу с беспощадным чудовищем, борьбу безрассудную и напрасную, Модест Иванович забросил все остальные предметы и в конце года получил синенькую тетрадку, где по всем одиннадцати графам каллиграфически красовалась роковая цифра два.
В тот же день Сторогов вызвал отца Модеста Ивановича и предложил ему взять сына из гимназии.
— Мы долго наблюдали за ним, — сказал он, соболезнующе вздохнув, — и пришли к убеждению, что он не совсем уравновешен душевно. Возьмите его на год или на два, полечите где-нибудь на морских купаньях, чтобы закалить его нервную систему, воспитать в нем самостоятельность и энергию, и тогда приводите обратно. А так мы не можем с ним возиться. Гимназия — не санаторий для нервнобольных.
— Морские купанья? — ответил взволнованный Иван Акимович. — Но ведь вы знаете, господин директор, что я со всей семьей еле перебиваюсь с хлеба на квас.
— Ничем помочь не могу. Каждый живет, как ему положено. Такова, к несчастью, несовершенная система современного общества, — мудро вздохнул Сторогов и добавил решительно: — А из гимназии вам все же придется его взять. Таково решение педагогического совета.
Вслед за педагогическим советом в семье Модеста Ивановича состоялся семейный совет, на котором было положено отправить Модеста, для воспитания самостоятельности и энергии, на все лето к тетке, имевшей крохотный хутор в степи, у Азовского взморья.
Первый месяц, проведенный у тетки, нисколько не изменил характера Модеста Ивановича. Ходил он так же скромно, бочком, каждое утро тщательно чистил брючки и ботинки, избегал общества деревенских мальчишек и никуда не выходил за пределы вишневого садка, прилегавшего к теткиному дому.